Cергей Крившенко

Плавать по морю необходимо

Русские мореплаватели в жизни и литературе

Документально-исторические очерки

Владивосток
2001

Книга литературно-исторических очерков посвящена русским землепроходцам и мореплавателям, а также известным русским писателям, отразившим в своем творчестве тему открытия и освоения Дальнего Востока России, тихоокеанских плаваний. Автор исследует “путешественные записки” знаменитых мореплавателей, их очерково-мемуарные книги, историческую прозу русских писателей-маринистов. В книге продолжены темы и мотивы предыдущих работ автора: его монографий “Утверждение мужества” (Хабаровск, 1974), “Берег Отечества” (Владивосток, 1978), “Дорогами землепроходцев” (Владивосток, 1984), “Героика освоения и социалистического преобразования Дальнего Востока в русской и советской литературе” (Владивосток, 1985), “Берег Отечества: романтика героизма в литературе о Дальнем Востоке” (Москва, 1988).

Автор — член Союза писателей России, доктор филологических наук, профессор, зав. кафедрой русской литературы ХХ века и теории литературы факультета русской филологии ДВГУ, действительный член Русского географического общества.


CОДЕРЖАНИЕ

От автора

От Ермака до Хабарова.
Русские землепроходцы в летописной литературе

“Российское могущество будет прирастать Сибирью…”
М.В. Ломоносов о русских землепроходцах и мореходах

“Их не забудут Россы... ”, или “Колесница счастья”.
Приключения и подвиги русских морских офицеров Хвостова и Давыдова

Под парусами Крузенштерна и Лисянского.
Первые кругосветные путешествия россиян в путевых записках

Дорогами мореходов.
Русская документальная маринистика и героика освоения Дальнего Востока. В.М. Головнин, В.А. Римский-Корсаков

Плавать по морю необходимо.
Очерки путешествий в русской литературе середины ХIХ века. Дальневосточная тема в  очерках И.А. Гончарова

На краю Восточной Руси.
К.М. Станюкович во Владивостоке

От Иртыша до Золотого Рога.
Штрихи к портрету прапорщика Комарова Николая Васильевича, ставшего первостроителем Владивостока

В морях и на берегу.
А.Я. Максимов, его путешествия и книги

“Рожденный морем стих…”
Павел Гомзяков — первый поэт Приморья

Океанская сторона.
Русский мореход и путешественник в дальневосточном историческом романе

Капитан Невельской и другие.
Исторические романы Николая Задорнова

В годы Великой Отечественной.
Петр Кириленко “Плещут холодные волны”, Олег Щербановский “В море”, Владимир Жуков “Хроника парохода “Гюго”,
Валерий Ботков “Горизонты открываются в пути”

Плещут холодные волны.
Творчество писателя-мариниста Василия Кучерявенко

Капитан Анна Щетинина.
О книге “На морях и за морями”

Твой капитанский час.
Лев Князев. Роман “Морской протест”, повесть “Капитанский час”

Из века в век…
“Встречь солнца. История освоения Дальнего Востока”



 

От автора

Россия — великая морская держава. В ее истории есть немало страниц, связанных с морскими баталиями, плаваниями, открытиями на всех материках земного шара. Она не могла быть такой, по-настоящему великой, без выходов в океаны — на Балтике, на Черном море, на Севере и, разумеется, на Восточное море, как называли в старину Тихий океан... Несмотря на выпавшие в конце ХХ века на ее долю исторические испытания, Россия, Родина наша, и в ХХI веке будет великой морской державой. Без морей — нам не жить. 

Наши предки славно потрудились — радением своим и трудом своим сделали все, чтобы «ногою твердой встать при море». “Navigate necess est…” — плавать по морю необходимо — это латинское изречение давно стало морской поговоркой. Русским людям она всегда была по душе: да, чтобы жить, чтобы процветать на земле — необходимо плавать, торговать, обмениваться богатствами, познавать белый свет… И потому русские люди всегда стремились к морским просторам: великая держава не может существовать без выходов к морю. Одна из самых славных страниц в истории России — первые русские кругосветные плавания, освоение Дальнего Востока, тихоокеанских просторов, а затем — вековой труд по жизнеустройству на дальневосточных берегах, по освоению российских дальневосточных земель.

Подвижнический труд русских людей на  востоке России запечатлен в отечественной литературе. В самых различных жанровых формах — от дневника до романа. Увлекательная литература! И не случайно, еще в ХIХ веке, составляя “круг чтения” для современников, Лев Толстой включил в него произведения морских писателей. Именно к этому духовно-художественному богатству обращается автор. В книге собраны очерки и статьи о русской маринистике, от первых ее опытов до наших дней. Конечно, морская литература на дальневосточную тему гораздо объемнее, чем она здесь представлена. Особенно это касается литературы ХХ века. Читателям известны имена писателей — капитанов дальнего плавания Д.А. Лухманова, К.С. Бадигина,      А.А. Романского, А.И. Щетининой. С морей пришли в литературу и другие писатели-маринисты, рассказ о творчестве которых еще впереди. А как нужны нашему читателю записки самих моряков — сколько замечательного было сделано в ХХ веке, в советский период нашей отечественной истории!

Автор стремится раскрыть литературные достоинства произведений писателей-маринистов, их жанровые формы, уяснить типологию героев тихоокеанской страды. В этом грандиозном деле, в освоении Дальнего Востока России во всю мощь раскрылся потенциал русского национального характера — с его стойкостью, терпением, предприимчивостью, мужеством, высокой духовностью. Талантливость русского человека проявилась и в слове — посмотрите, как сумели они, наши землепроходцы и мореходы, не только совершить свои походы и плавания, но и запечатлеть их в очерках, “путешественных записках”, книгах. Нам ли сегодня забывать об этом? Не время ли подумать, как сберечь то, что было достигнуто трудом и радением поколений? Вспоминается знаменитое пушкинское: “Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно; не уважать оной есть постыдное малодушие” (7,58). Так не будем же малодушными: будем не на словах, а на деле сохранять и приумножать добытое веками народного труда.

В любой книге есть всегда и “личный элемент”. Так и здесь. На Дальний Восток мой дед по материнской линии прибыл в 1883 году на пароходе “Россия”, доставившем первую партию переселенцев-добровольцев из европейской России, из Полтавской губернии, а дед по отцовской линии этим же морским путем на пароходе “Кантон” прибыл во Владивосток весной 1889 года: это плавание описано в книге знаменитого писателя-путешественника доктора А.В. Елисеева “По белу свету”. Здесь мои предки, братья-славяне, основали село Григорьевка — в 45-ти верстах, неподалеку от Уссурийска, возле речушки Утесной… Так что эта книга, решая какие-то историко-литературные задачи, вместе с тем и мое выполнение нравственного долга перед памятью отцов и дедов, отчет перед прошлым — и обращение к будущему: она отражает сознание коренного дальневосточника наших дней.

Мы живем на окраине России, на ее тихоокеанских берегах. И мы осознаем, что сильны мощью всей России — нашей великой морской державы. Но мы сознаем, что и Россия сильна нашими дальневосточными окраинами, форпостами на Тихом океане: и Приморьем, и Хабаровским краем, и Сахалином, и Камчаткой, и Чукоткой, и Курилами — совокупно, в единстве. Здесь — открытый выход в самый большой в мире океан — в Великий, или Тихий; здесь – выход в Азиатско-Тихоокеанский регион. Недаром еще в ХIХ веке Тихий океан называли “Средиземным морем будущего” и этим предрекали ему особое значение в развитии человечества. Мы, дальневосточники, — представляем здесь Россию!

По духу брат нам океан:
Он распахнул для нас Восток.
Тебе характер русский дан,
Любимый наш Владивосток.
“Владеть Востоком” — значит быть
Душой открытым всем друзьям.
Отсюда нам — идти и плыть,
Сюда — все флаги в гости к нам!



 

От Ермака до Хабарова

Русские землепроходцы в летописной литературе

Познание истории России невозможно без литературы. Уже в Древней Руси она была “свидетельством жизни”, художественной летописью времени. “Литература огромным потоком сопровождает русскую действительность, русскую историю, следует за ней по пятам», — говорится в «Истории русской литературы X-XVII веков” (М., 1980). Это сказано о древней русской литературе. Но это тем более применимо к литературе позднейшего времени. Литература сопровождает и русскую действительность, связанную с открытием и освоением Сибири и Дальнего Востока. Надо сказать, что осознание всемирно-исторического значения этого события произошло давно. С присоединением Сибири “исторической деятельности русского народа, — писал один из историков XIX столетия, — открылось новое великое поприще, явились новые неиссякаемые источники материальных средств, и еще неведомая образованному миру значительная часть азиатского материка выступила из мрака неизвестности. Сибирь стала частью всемирной культурной области, и это событие имеет такое важно-историческое значение, как и открытие западноевропейскими народами новых земель в конце XV и начале XVI века” (Замысловский Е. Чертежи сибирских земель XVI-XVII вв. // Журнал Министерства народного просвещения. 1891. № 6. С. 334).

Поход Ермака, начатый около 1581 года, был тем решающим шагом, который открыл дорогу русским людям “встречь солнцу” и заложил основу азиатской России. Русские землепроходцы — казаки, промысловики, торговцы — в 80-90 годах XVI века разведали и заняли большую часть Обь-Иртышского бассейна. К началу XVII века они вышли на Енисей, а в 1600 году в устье Енисея была построена Мангазея. В 1619 году был основан Енисейский острог, который на «многие годы стал главными воротами и важнейшим опорным пунктом русского продвижения в Восточную Сибирь» (Копылов А.Н., Полевой Б.П. Землепроходцы XVII в. и изучение Сибири // Освоение Сибири в эпоху феодализма (XVII-XIX вв.). Новосибирск, 1968. С. 20). Затем переход на Лену, освоение северо-востока Сибири. В 1633 году Илья Перфильев с товарищами вышли по Лене к Северному Ледовитому океану, а в 1639 году казаки во главе с Иваном Юрьевичем Москвитиным ступили на берега Тихого океана и 11 октября этого года положили начало русскому тихоокеанскому плаванию: как утверждают современные ученые, москвитинцы ходили в 1640 году до устья Амура (См.: Полевой Б.П. Доходил ли Иван Москвитин до устья Амура? // Материалы отд. ист. географических знаний Географического общества СССР. 1962. Вып. I. С. 71-74.). В 1647 году Семен Шелковник основал в устье Охоты первое русское зимовье — так был основан будущий Охотск. В 1647 году с Охоты на север ушел отряд Алексея Глубокого, который из трехлетнего похода привез описание своего морского пути, “первую лоцию” Охотского моря. В 1651 году отряд Михаила Стадухина по суше перешел на Пенжину, затем плыл по “неведомой” северной части Охотского моря. В 1657 году вблизи устья реки Ини произошла встреча охотских казаков с отрядом Стадухина. Два потока землепроходцев — с севера и запада — сомкнулись.

Говоря о подвиге землепроходцев, академик А.П.Окладников пишет: “Показателем исторической закономерности, назревшей необходимости этого великого исторического процесса, который А. Радищев метко назвал “приобретением Сибири”, служат уникальные по скорости и глубине темпы продвижения русских в Северной Азии. В самом деле, за какие-нибудь сто лет русские перевалили через Каменный Пояс — Урал, поднялись поподнялиси по Енисею и Ангаре до Байкала, вышли в Якутию и на Амур. Прошло полвека, и оолвека, и по рекам Дальнего Востока землепроходцы достигли берегоиглихого огов Тихого океана, а там и продвинулись еще дальше — “оседлали” ососедлали” острова Тихого океана, включая Курилы.

…Многие исследователи искали движущую силу в деятельнос особой активности промышленников и купцов. Отсюда следовали и еще более широкие общие выводы. Процесс освоения Сибири русскими отождествлялся с историей заморских колоний стран, какими в эпоху первоначального накопления капитала были Испания и Англия. Освоение Сибири неправильно называли завоеванием”.

На самом деле в Сибири все шло иначе, наоборот. Принципиальное, определяющее значение, по мысли академика Окладникова, имело то обстоятельство, что Россия географически, экономически и исторически относится не только к Европе, но и к Азии (Окладников А. Открытие Сибири. М., 1981, С. 163). Это освоение малообжитых людьми территорий, движение к морским берегам, дающим выход к океанским просторам. Да, это открытие новых торговых возможностей, но и освоение  пространств азиатской России.
 
Быстро накапливались знания по истории, географии, этнографии. И не только. Намечались зачатки летописно-художественного познания движения народа на восток, народного подвига. Известный историк, автор капитальных исследований по истории Сибири С.В. Бахрушин заметил: “Можно сказать, что каждый шаг вперед русских людей на восток и север запечатлевался “чертежом” — наброском карты — и “росписью”, т.е. кратким географическим и этнографическим описанием местности» (Бахрушин С.В. Научные труды. III. Часть 2. История народов Сибири. М.: Изд-во АН СССР, 1955. С.237). “Расспросные речи”, “скаски” землепроходцев, описание хождений мореходов, отписки, челобитные — вот истоки такого познания и первые «жанровые формы” землепроходческой темы. Без этого и сегодня не могут обойтись ни историки, ни этнографы, ни географы. 

Несомненно, описания землепроходцев имели ценность не только для науки, но и для развития литературы, особенно — для развития исторической прозы. Они часто подсказывали писателям сюжеты, образы, давали ключ к открытию тайн прошлого, запечатлевали “действующих лиц”, русских и аборигенов.

Так, в “Скаске служилого человека Михаила Стадухина” (1647) дан краткий, но точный очерк жизни чукчей (Открытие русских землепроходцев и полярных мореходов ХVII века на Северо-Востоке Азии. М., 1951. С. 221). В частности, как зимой переезжают на Новую Землю и там “побивают морской зверь морж”, как устраивают праздник моржа, вернувшись с охоты. Здесь же детали быта “колымских мужиков”, “оленьих и пеших”, служилых и промышленных людей. В отписке Семена Дежнева якутскому воеводе дано описание драматичного морского похода на реку Анадырь, запечатлены некоторые особенности быта чукчей. За отдельными штрихами проступают мужество и героизм землепроходцев. В море их настигла буря, суденышки разнесло в стороны. “И носило меня, Семейку, по морю после первого Покрова Богородицы всюду неволею и выбросило на берег в передней конец за Онандырь реку. А было нас на коче всех 25 человек, и пошли мы все в гору, сами пути себе не знаем, холодны и голодны, наги и босы. А шел я, бедной Семейка, с товарищи до Онандыры реки ровно 10 недель, и пали на Онандырь реку вниз близско море, и рыбы добыть не могли, лесу нет. И с голоду мы, бедные, врознь разбрелись. И вверх по Анандыре пошло 12 человек. И ходили 20 ден, людей и … дорог иноземских, не видали” (Русская тихоокеанская эпопея. Хабаровск, 1979. С. 77-78). Обессиленные люди вернулись назад, но, не дойдя “до стану, обночевались, почели в снегу ямы копать”. И далее живо, с подробностями, повествуется о трагическом эпизоде. От голода люди не могли идти дальше. Только Фомка Семенов и Сидорко Емельянов до стану дошли и сообщили, что люди попали в беду. “И я, Семейка, последнее свое постеленка и одеялишка и с ним, Фомкою, к ним на Камень послал. И тех достальных людей на том месте не нашли… Осталось нас от 25 человек всего 12 человек” (Там же. С. 78).

Жестокие испытания не сломили мужества русских землепроходцев, связанных узами товарищества. Здесь в сжатом виде даны и события, и конфликты (“от того Евсейка Павлова меж служилыми и промышленными великая смута”), и лица людей. Ни один писатель, изображающий впоследствии поход Дежнева, не прошел мимо этих живых подробностей из отписки морехода.

До нас дошли описания походов первых русских землепроходцев на Амуре, зарисовки быта и нравов народностей Приамурья. Это “расспросные речи” Василия Пояркова (1646), отписки Ерофея Хабарова (1652), Онуфрия Степанова (1656) и других. Замечательным памятником культуры является “Житие” Аввакума, первого ссыльного, отправленного в Забайкалье в 1656 году. В нем мы находим живые картины природы, быта дальних мест и, главное, быта бунтаря — не случайно “Житие” становится художественным источником ряда исторических произведений в наши дни (например, колоритного романа Вс.Н. Иванова “Черные люди”, интересной повести Д. Жукова “Аввакум Петров”).

Обстоятельное описание похода русских людей из Якутии на Камчатку в 1697 году, достопримечательностей этой земли, нравов и обычаев обитателей Камчатки представляет собой “скаска” Владимира Атласова (1701), которого Пушкин назвал “камчатским Ермаком”. Описание Атласова необыкновенно высоко ценил исследователь Сибири С.В. Бахрушин. Называя его “венцом этнографических известий”, он писал: “Как по точности и конкретности, так и по широкому кругу систематически собранных известий это описание выгодно отличается от тех поверхностных и стилизованных с определенной тенденцией реляций, которые часто встречаешь у западноевропейских путешественников XVII в. Можно сказать, что этот простой якутский “воин” явился достойным предшественником такого выдающегося этнографа и исследователя Камчатки, как С.П. Крашенинников” (Бахрушин С.В. Научные труды. Т.3. Ч.2. М., 1955. С. 240).

Тема освоения Сибири и Дальнего Востока, постижения типа землепроходца как героя самой истории прочно связана с именем Ермака. И этот “шаг вперед русских людей на восток” (Бахрушин) запечатлен в чертеже и в слове. Разумеется, это литература не в ее сегодняшнем значении, а та же своеобразная летопись. Надо сказать, что Сибирь была известна русским людям задолго до похода Ермака. (Этому периоду посвящена повесть писателя-историка Вадима Каргалова “За столетие до Ермака” // Наш современник. 1981. № 12; отдельное издание повести — М.: Военное издательство, 1987.) Еще в XIV столетии новгородские молодые люди, удальцы и промышленники, ходили к Уралу и на Север. К концу XV века стала известна земля Мангазея, и о ней было упомянуто в полулегендарном фольклорном сказании безымянного новгородского книжника “О человецех незнаемых в Восточной стране”. “На Восточной стране, за Югорскою землею, — писал он, — над морем живут люди-самоеды, зовомые Малгонзеи”. Туда ходили русские поморы. До наших дней дошла рукопись пинежского летописца о разведочном походе русских поморов в Мангазею в 1597-1598 годах. Описание ее дано М.И. Беловым (См.: Белов М.И. Пинежский летописец о разведочном походе поморов в Мангазею// Рукописное наследие Древней Руси. Л., 1972. С. 279).

История Ермака, положившего начало присоединению Сибири к России и ее освоению, нашла отражение в Кунгурской, Строгановской, Есиповской и Ремезовской летописях. В свое время русский литературовед А.Н. Пыпин в “Истории русской этнографии”, заметив, что Ермак не имел своего историка, говорил о крайней противоречивости летописей (Пыпин А.Н. История русской этнографии. СПб, 1881. Т.3. С. 185.). Об этом противоречии исследователи пишут и в наши дни, подчеркивая, что историки, изучавшие вопрос о присоединении Сибири, “опирались обычно на концепцию одной из летописей” (Сергеев В. У истоков сибирского летописания. // Вопросы истории. 1970. № 12. С. 45.). Надо сказать, не только ученые, но и писатели, создавая исторический роман о землепроходцах, в частности о Ермаке, обращались к этим концепциям. Так, Артем Веселый, сетовавший на то, что “исторические сведения о Ермаке крайне скудны” и что “казаки прославляли себя мечом и отвагою, а не суетным писанием”, даже составил и опубликовал в приложении к роману о Ермаке “Гуляй, Волга!” вольный пересказ Сибирской (Строгановской) и Ремезовской летописей. “Летопись полна стилистического своеобразия”, — замечал писатель, объясняя, почему приводит Ремезовскую летопись «в литературных додарках” (Веселый А. Гуляй, Волга! М., 1934. С. 282).

Отечественные ученые проделали огромную работу по изучению летописей. Сибирское летописание начинается с XVII века. В 1622 году в Тобольске написан “Синодик” для поминания Ермака. Составлен “Синодик” по указанию сибирского архиепископа Киприана. Киприан, по словам Есипова, “во второе лето престольства своего вспомяну атамана Ермака и з дружиною и повеле разпросити Ермаковских казаков, како они приидоша в Сибирь… Казаки  ж принесоша к нему написание, како приидоша в Сибирь…” (Цит. по: Ромодановская Е.К. Русская литература Сибири первой половины XVII в. Новосибирск, 1973. С. 36-37). Уже в наши дни «Синодик» найден вышеупомянутой сибирской исследовательницей Е.Ромодановской. (См.: Известия Сибирского отделения АН СССР. Серия общественных наук. 1970. № 9. Вып. 3). Много лет этот ценнейший памятник культуры пролежал а архивах Исторического музея в Москве, как бы поджидая любознательного сибирского ученого. “Синодик” создан на основе “Написания, како приидоша в Сибирь”, составленного участниками похода Ермака. Так что казаки прославляли себя не только отвагою, но и словом, писанием. Но, к сожалению, это раннее “написание” не сохранилось. В 1630 году написана повесть “О взятии царства Сибирского”. Затем появились наиболее широко известные летописи — Есиповская и Строгановская. Первую из них (“О Сибири и о сибирском взятии”) составил Савва Есипов, а вторую (“О взятии сибирской земли”) — неизвестный автор, близкий к дому Строгановых: оба автора пользовались “Написанием” и “Синодиком”, а также другими источниками, но при этом дали различную трактовку событиям и действующим лицам — Ермаку, Строгановым. Есипов объясняет события божественным предопределением: отряд Ермака исполняет волю Бога. Строгановская летопись, уже судя по названию, во всей истории присоединения Сибири возвышает Строгановых. Та или иная концепция, как было отмечено, влияла в разное время и на художников. (См.: Рожнова С.П. Принципы художественного воплощения темы Ермака в советской литературе// Литература Сибири. История и современность. 1984. С. 95-119.)

Надо сказать, что исследователи не впервые заговорили о художественной специфике сибирских летописей. Так, о сибирских летописях, составленных в XVII веке по традициям древнего летописания, говорилось, что, по существу, это уже не летописи обычного типа, а летописные исторические повести (выделено мною. — С.К.). С.В.Бахрушин, говоря о близости сибирских летописей к жанру повести, находил, что Есиповская летопись отвечала потребности в литературно составленном житии (Бахрушин С.В. Научные труды. Т. 3. Ч. 1. 1955. С. 29). Рассматривая вопрос о жанровой природе сибирской летописи, Е.К. Ромодановская пишет: “Как ни странно, но до сих пор в работах некоторых историков можно отметить то же пренебрежение к вопросам художественной специфики памятника, что и во времена С.М. Соловьева” (Ромодановская Е.К. Русская литература в Сибири первой половины XVII века. С.75). Ею рассмотрен вопрос о жанровом своеобразии летописей. Обстоятельно освещены сибирские летописи и в фундаментальном коллективном труде “Очерки русской литературы Сибири” (Новосибирск, 1982).

Вслед за известиями самих землепроходцев возникают целые описания. Так, русский дипломат и писатель второй половины XVII в. Николай Спафарий, совершивший путешествие в Китай, обстоятельно познакомил с Забайкальем и Амуром. В последней четверти XVII в. в России стало распространяться во многих списках его “Сказание о великой реке Амуре”. В прошлом столетии текст был напечатан в России в двух вариантах: первый (краткий) в 1853 году известным историком Сибири Г.И. Спасским, а в 1880 году А.А. Титовым. В 1882 году второй (подробный) вариант был воспроизведен историком Ю.В. Арсеньевым. Его считают самым ранним из дошедших до нас описаний Амура. Спафарий, как правило, писал о том, что видел. Если же не видел сам, то свои описания основывал на тщательных свидетельствах, расспросах бывалых людей, землепроходцев. Так, на основании свидетельств таких бывалых людей он описывает Амур. Вводная часть этого описания дается от первого лица.

“Великая и преименитая река Амур еще у древних и у нынешних земнописателей и слуху про нея нет во Описаниях. Однако же река Амур превосходит величеством не токмо всех сибирских рек, но, чаю, всех, что кои есты на свете” (Полевой Б.П. Новое о происхождении “Сказания о великой реке Амуре” // Рукописное наследие Древней Руси. Л., 1972. С. 278).

В сказании есть сведения о быте предков современных нанайцев (“Они ездят по морю подле берега, потому что у них суды небольшие”), о плаваниях в устье Амура (“Днесь, на устье при море в прошлых годех, тому будет лет 38, казаки даурские камышники зимовали многажды и сказывали, что море около берегу мерзнет и снега бывают великие, большей печатной сажени, и стоит зима до майа месяца и до Николина дни; а вдаль море не мерзнет. А как река Амур и берега морские весною опущаются, и тогда плавать по морю мочно…” (Вестник Иркутского географического общества. 1853. Кн. VII. Отд. II. С. 20).

Как известно, потом будет долго, до прихода на Амур Г.И. Невельского, существовать ошибочное мнение о недоступности амурского лимана, о том, что Амур теряется в песках. Русские же казаки знали, что устье Амура судоходно, и Невельской в середине ХIХ века восстановит эту истину.

В 1757 году в журнале “Ежемесячные сочинения” публиковалась большая работа Г.Ф. Миллера “История о странах, при реке Амуре лежащих, когда оные стояли под Российским владением”. Речь шла о приходе русских землепроходцев на приамурские земли, о взаимоотношениях с аборигенами, об укреплении связей с ними, о развитии землепашества, нападении маньчжур, о героической защите Албазина — словом, об одной из драматических страниц русской дальневосточной истории.
Принципиальное значение имеет обращение к теме Сибири и Дальнего Востока великого русского ученого и писателя М.В. Ломоносова.



 

“Российское могущество будет прирастать Сибирью…”

М.В. Ломоносов о русских землепроходцах и мореходах

Надо сказать, что тема освоения Дальнего Востока, кругосветных плаваний россиян была освещена в целом ряде “путешественных записок”, очерков, книг. Свое особое значение имеет обращение к теме Сибири и Дальнего Востока великого русского ученого и поэта Михаила Ломоносова. Кому не известны слова: “Российское могущество будет прирастать Сибирью…” Тогда и Дальний Восток считался, как известно, тоже Сибирью — Восточной. Интерес к этой теме у Ломоносова был не эпизодическим, по-настоящему глубоким и устойчивым. Дальневосточная тема сливалась у него с темой родной земли, всей России, ее исторической будущности. Прозревая это будущее, великий ученый заботился о могуществе Отечества, об укреплении позиций России и на Балтике, и на Севере, и на российском юге, и на восточных берегах. В 1763 году он создает “Краткое описание разных путешествий по Северным морям и показания возможного проходу Сибирским океаном в Восточную Индию”. Открытие Северного морского пути, по мысли Ломоносова, — великое и преславное дело. Пытались это сделать европейцы. Но все оказалось непросто. Тем более Ломоносов восхищается мужеством и героизмом своих земляков-поморов, славит мореходов, ходивших от Камчатки к американским берегам, открывших в пространстве Восточного океана “неведомые земли”. Горячо призывая “большие поиски чинить к востоку”, он отмечает народный характер этих “поисков”, добрым словом поминает дела многих и многих землепроходцев: Алексеева, Дежнева, Атласова, Лаптева, Челюскина, Беринга, Чирикова, Стадухина и других. Никого не забывает! Ломоносов мечтательно пишет о том времени, когда будет открыт Северный морской путь к нашим восточным землям — вот тогда “свободно будет” укрепить и распространить российское могущество на востоке, совокупляя с морским ходом сухой путь по Сибири на берега Тихого океана” (Ломоносов М.В. Собр. соч. М.-Л., 1952. Т. 6. С. 494. Далее сноски в тексте по этому изданию).

Страстный призыв освоить не только “сухой путь по Сибири”, но и Северный морской высказан в широко известной статье “О приуготовлении к мореплаванию Сибирским океаном”. Вот здесь-то и прозвучали знаменитые слова Ломоносова, что российские Колумбы первыми освоят сибирские и дальневосточные пространства: “Таким образом, путь и надежда чужим пресечется, российское могущество прирастать будет Сибирью и Северным океаном и достигнет до главных поселений европейских в Азии и в Америке” (6, 495).

Ученый предлагал послать морских офицеров для описания берегов сибирских. Опыт поморов приходит на помощь: он составляет инструкции будущим исследователям Севера, пишет “Заметки о снаряжении экспедиции”, советуя ее участникам, что взять с собой, как сохранить продовольствие, как вести опись, наладить связи с «тамошними жителями» и т.д. Здесь и нравственные заповеди. Для таких предприятий нужны люди крепкие физически и духовно. Ломоносов призывал “помнить, что всеми прежде бывшими (…) трудами мужеству и бодрости человеческого духа и проницательству смысла последний предел еще не поставлен и что много может еще преодолеть и открыть осторожная их смелость и благородная непоколебимость сердца” (6, 635). И даже после неудачных экспедиций Василия Чичагова (1765-1766), посчитавшего, что “северный проход за великими льдами невозможен”, проекты Ломоносова оставались в силе. А вот именитый ученый-историк Г.Миллер тогда же настаивал на том, что мореплавания по Северному Ледовитому океану вообще излишни для России. Кто оказался прозорливее?

29 октября 1742 года в Москве было получено известие, что морская экспедиция Витуса Беринга и Алексея Чирикова достигла берегов Северной Америки. А само это событие свершилось год назад: Беринг на судне “Св. апостол Петр” достиг побережья Северной Америки 17 июля 1741 года, а Чириков — на пакетботе “Св. апостол Павел” — на день раньше, 16 июня 1741 года. Выходит, он первым из европейцев достиг западного побережья Северной Америки. Кстати, от названий пакетботов “Св. Петр” и “Св. Павел” произошло название Петропавловска-Камчатского. Разве могла на это событие не откликнуться Муза Михаила Ломоносова? И в “Оде на прибытие императрицы Елисаветы Петровны в Санкт-Петербург 1742 года” поэт напоминает:

К тебе от всточных стран спешат
Уже американски волны
В камчатский порт, веселья полны.

Кстати, участники Второй Камчатской экспедиции В.И. Беринга и А.И. Чирикова и построили Петропавловский порт на месте камчадальского селения Аушин. В названии запечатлены имена святых Петра и Павла...

В другой, пожалуй, самой знаменитой, “Оде на день восшествия на престол Елисаветы Петровны” (1747) Ломоносов, приветствуя “возлюбленную тишину”, призывает оглядеть “родных земель пространство”, “где Волга, Днепр, где Обь течет”, поставить на службу России “потаенные богатства”. Величественна пейзажная картина Сибири, которую видит поэт:

Хотя всегдашними снегами
Покрыта северна страна...
Но Бог меж льдистыми горами
Велик своими чудесами:
Там Лена чистой быстриной,
Как Нил, народы напояет
И бреги наконец теряет,
Сравнившись морю шириной.
(8, 203)

Поэта тревожит судьба земель, открытых еще в середине XVII столетия Поярковым и Хабаровым.

Где солнца всход и где Амур
В зеленых берегах крутится,
Желая паки возвратиться
В твою державу от Манжур.
(8, 204)

Вопрос об Амуре как об одном из самых важных выходов в Тихий океан глубоко интересовал Ломоносова. Он считал Амур незаменимой торговой артерией, которая оживит дело России на Дальнем Востоке, даст выход в океан, оживит жизнь народностей, на этих берегах живущих. Бассейн Амура, где еще в середине XVII века были основаны русские поселения, по Нерчинскому трактату 1689 года перестал быть владением России. Ломоносов с горечью отмечал эту историческую несправедливость. В марте 1747 года он мог встречаться с участниками так называемого “пятого каравана”, вернувшегося из Китая в Петербург. Живые рассказы путешественников впечатляли, помогали представить картины прошлого, побуждая думать о завтрашнем дне.

Поэтическая форма олицетворения позволила Ломоносову живо передать мысль  о возвращении русских людей на давно открытые ими земли, туда, “где солнца всход и где Амур в зеленых берегах крутится”. Пожалуй, в русской литературе это первый образ своенравного Амура, изображенный так живописно и картинно. И вместе с картинностью — широта обобщения. Амур для Ломоносова — в ряду исконно дорогих русскому сердцу названий: Волга, Днепр, Нева, Дон… Насколько это возможно в стихотворной форме, Ломоносов призывает к изучению и промышленному освоению богатств Дальнего Востока.

В те времена многих влекли богатства восточных окраин, мечты о плавании в дальние страны, но очень редко кто рассматривал Амур как важную торговую артерию России на ее восточных рубежах. Завет же великого русского ученого и поэта: Амур — не только для дальневосточников, и заботиться об “амурском деле” надо на общероссийском уровне.

Образ русского Колумба, открывателя новых земель, проходит через многие стихи Ломоносова. И разве мог он не откликнуться на открытия Второй Камчатской экспедиции! Русские моряки достигли западного берега Северной Америки.

Се мрачной вечности запону
Надежда отверзает нам!
Где нет ни правил, ни закону,
Премудрость тамо зиждет храм;
Невежество пред ней бледнеет.
Там влажный флота путь белеет,
И море тщится уступить:
Колумб российский через воды
Спешит в неведомы народы
Твои щедроты возвестить.

“Колумб российский”! Так Ломоносов мог назвать и Беринга, и Чирикова. Он не прощал несправедливости и, прочитав труд Вольтера “История Российской империи при Петре Первом” и не обнаружив там имени Алексея Чирикова, писал: “В американской экспедиции через Камчатку не упоминается Чириков, который был главным и пошел далее, чем надобно для чести нашей, и для того послать к сочинителю карту оных мореплаваний” (6, 363). Какая завидная памятливость в отношении всего, что касается “чести нашей”!

Поэтическое воображение переносит читателя на Тихий океан, где действовали Беринг и Чириков, их сподвижники. И вот уже перед нами Курилы:

Там, тьмою островов посеян,
Реке подобен Океан;
Небесной синевой одеян,
Павлина посрамляет вран.
Там тучи разных птиц летают,
Что пестротою превышают
Одежду нежныя весны;
Питаясь в рощах ароматных
И плавая в струях приятных,
Не знают строгия зимы.

Здесь отражены те представления о Курилах, которые Ломоносов мог почерпнуть из свидетельств современников. Видно, с какой жадностью он читал все, что появлялось в печати о далекой океанской стороне. Кстати, первые сведения о Курилах еще в конце XVII века сообщил русский землепроходец Владимир Атласов. В ломоносовские времена Курилы продолжали изучать казаки Данила Анциферов и Иван Козыревский, геодезисты Иван Евреинов и Федор Лужин, другие российские мореходы. Уже в 1745 году большая часть Курил была нанесена на “Генеральную карту Российской империи” в академическом атласе. А сколько открытий предстояло еще совершить! И в оду врывается мотив наказа молодому поколению:

О вы, которых ожидает
Отечество от недр своих
И видеть таковых желает,
Каких зовет от стран чужих,
О, ваши дни благословенны!
Дерзайте ныне ободренны
Раченьем вашим показать,
Что может собственных Платонов
И быстрых разумом Невтонов
Российская земля рождать.

И тут же — знаменитая здравица науке: “Науки юношей питают, Отраду старым подают”. Они, науки, “и в дальних странствах не помеха”. Нет, нельзя эти слова только пересказать. Они и сегодня звучат своевременнее, чем стихи многих и многих поэтов:

Науки юношей питают,
Отраду старым подают,
В счастливой жизни украшают,
В несчастной случай берегут,
В домашних трудностях утеха
И в дальних странствах не помеха.
Науки пользуют везде,
Среди народов и в пустыне,
В градском шуму и наедине,
В покое сладки и в труде.

Со времени Ломоносова на российской почве взросли новые великие ученые — Менделеевы, Лобачевские, Сеченовы, Павловы, Курчатовы, Королевы… Но с какой горечью читаются эти ломоносовские слова сегодня, когда талантливая молодежь ищет применения своим силам за рубежом. Ничего хорошего эта утечка мозгов не сулит российской земле. Выходит, ломоносовские оды обращены не только к вчерашним императрицам, но и к сегодняшним “рулевым, кормчим”. И, разумеется, не только к ним, а и ко всему молодому племени. Ко всем россиянам: о вы, которых ожидает...

В своих одах Ломоносов возвышает деяния во славу России. Пример подлинного служения России он находил в деятельности Петра I. Именно царь-реформатор “пробил окно в Европу”, укрепил южные границы, и он же обратил свой взор на Дальний Восток, направив Беринга на Тихий океан. Ломоносов пишет фрагменты героической поэмы “Петр Великий”. Свои излюбленные идеи о необходимости “укрепить и усилить российское могущество на востоке”, о беспредельности мужества русских мореходов поэт влагает в уста героя поэмы:

Тогда пловущим Петр на полночь указал
В спокойном плаваньи сии слова сказал:
“Какая похвала Российскому народу
Судьбой дана — пройти покрыту льдами воду.
Хотя там кажется поставлен плыть предел,
Но бодрость подают примеры славных дел”.
(9, 1137)

Герой поэмы, как и сам поэт, считает, что плавание Северным морским путем вполне возможно и русским морякам сам Бог судил освоить его. Этот путь даже имеет свои преимущества перед южным:

Лишает долгий зной здоровья и ума,
А стужа в севере ничтожит вред сама.
Колумбы Росские, презрев угрюмый рок,
Меж льдами новый путь отворят на восток,
И наша досягнет в Америку держава.
 
В поэзии Ломоносова, “в риторически составленных одах” (Гоголь), “Россия вдруг облеклась в государственное величие”, хотя “клеветникам России” это чувство всегда казалось пагубным, недостойным. Любовь к Родине, забота о ее будущем, о развитии наук, мореплавания, торговли, всех сфер хозяйства и художества определили пафос литературного творчества и научных публикаций Ломоносова. Прекрасно почувствовал это Гоголь: “Всякое прикосновение к любезной сердцу его России, на которую глядит он под углом ее сияющей будущности, исполняет его силы чудотворной”. И далее, говоря о поэзии, в которой “сама Россия является в общих географических очертаниях”, Гоголь писал: “Всю русскую землю озирает он от края до края с какой-то светлой вышины, любуясь и не налюбуясь ее беспредельностью и девственной природой” (Гоголь Н.В. Полн. собр. соч. М., 1984. Т. 8. С. 371). Эта сила любви сказалась у Ломоносова не только в одах, но и в остро критических статьях его, подобных статье “О размножении и сохранении российского народа”. Хотя писана она во времена крепостничества, но и поныне читается с живым интересом. Да и не только читается, в наши дни статья звучит еще более актуально, чем в ломоносовские времена.
Все ищут национальную идею — вот бы и пора подумать о сохранении и приумножении русского народа, объединившего вокруг себя другие народы, а значит, и всего российского народа.

Выделяя такие особенности русского характера, как мужество, стойкость, выносливость, душевную широту, героизм и отзывчивость, великий ученый-патриот всегда страстно защищал честь и достоинство лучших представителей родного народа. Так, когда академик Г. Миллер выступил с утверждением, что Ермак “грабежу и разбою, чинимого от людей своих в Сибири, не почитал за прегрешение”, Ломоносов возразил ему: “О сем деле должно писать осторожнее и помянутому Ермаку в рассуждении завоевания Сибири разбойничества не приписывать”. Он видел в Ермаке подлинного героя истории, вождя великого народного движения. Обращаясь к образам русских землепроходцев, русская литература издавна намечала пути к постижению народного подвига. Ведь для того, чтобы создать такую державу, надо было иметь могучий характер и способности к сближению с жителями новых земель, вошедших в состав общего Отечества. Это ведь только в наши дни неистовые ревнители радикального либерализма нарекли чувство патриотизма “свойством негодяев”. Но ведь есть, есть чувство жгучей кровной связи, чувство более чем тысячелетней нашей истории, продиктовавшее современному поэту прекрасные строки: “Россия, Русь! Храни себя, храни!” (Н. Рубцов).

И одним из первых, кто это чувство воплотил в поэтической форме, кто выразил “русскую мысль”, любовь к русскому народу, русскому языку, русской истории, по словам академика С.И. Вавилова, был М.В. Ломоносов. Поэт запечатлел нравственный мир молодой нации, ее духовную силу, ее веру в себя, в свое будущее, ее активность и жажду деятельной жизни. Его поэзия всегда останется “трогательным памятником его патриотизма” (С.И. Вавилов).

Вслед за Михаилом Ломоносовым славил русских мореходов Гавриил Державин, воспевший подвиги “Колумба росского” Григория Шелихова, славных морских офицеров Хвостова и Давыдова:  “Меж нами ваша память, как гул, не пройдет вмиг. Хоть роком своенравным Вы сесть и не смогли на колесницу счастья. Но ваших похождений звук, Дух Куков и Нельсонов И ум Невтона звездна… Не позабудут Россы”. Это звучит как наказ, и в то же время как вопрос: а будут ли помнить?

Кстати, для понимания характера “Колумбов росских”, их духовных стремлений много дают слова песни, сочиненной известным деятелем Русской Америки Александром Барановым: “Ум российский промыслы затеял”. По мысли автора, сподвижника Григория Шелихова, мысль о пользе Отечества, о выгодах его “сносными делают скуку и труд”. Он уверен, что потомки оценят бескорыстие и самоотверженность своих предков-мореходов:

Нам не важны ни чины, ни богатство,
Только нужно согласное братство,
То, что сработали, как ни хлопотали,
Ум патриотов уважит потом.

И опять слово первопроходца-поэта обращено к нам… Как и афоризм его современника и поэта И.И. Дмитриева: “Не забывай, потомок, что Росс, твой предок, был и на Востоке громок”. Эти слова высечены на памятнике Григорию Шелихову в Иркутске. Как видим, морская тема своими корнями уходит в прошлое, а кроной своей обращена в завтрашний день. Благословил русских моряков и Александр Пушкин в поэтическом напутствии своему лицейскому другу Федору Матюшкину:

Счастливый путь! С лицейского порога
Ты на корабль перешагнул шутя.
И с той поры в морях твоя дорога,
О, волн и бурь любимое дитя!
(“19 октября”)

Вставали в строй, уходили в моря новые поколения мореходов, встречь солнцу шли и шли русские землепроходцы. И рождались стихи, первоклассные и “средние”, как, скажем, стихи третьестепенного русского поэта ХХ века Михаила Розенгейма:

Из века в век
Шел крепкий русский человек
На дальний север и восток
Неудержимо, как поток.
Он шел в безвестные края
Чрез тундры, реки и хребты,
Чрез быстрину и высоты,
Пока в неведомой дали
Он не пришел на край земли,
Где было некуда идти,
Где поперек его пути,
Одетый в бури и туман
Встал необъятный океан.

Движение русского народа к Тихому океану — это движение навстречу своей мечте. “Снилось ты нам с наших первых веков”, — скажет другой поэт, обращаясь к неведомому нашим предкам Восточному морю. На пути к нему им предстояло преодолеть “топкую тундру” и сотни невзгод и препон. “Но нам вожатым был голос мечты”. Поэт как бы вновь переживает тот долгожданный и радостный миг, когда взору первопроходцев открылся океанский простор.

Чаша безмерная вод! Дай припасть
К блещущей влаге устами и взором,
Дай утолить нашу старую страсть
Полным простором!
Вот чего ждали мы, дети степей!
Вот она, сродная сердцу стихия!
Чудо свершилось: на грани своей
Стала Россия.

Так писал Валерий Брюсов в стихотворении “К Тихому океану”. А затем мотив морских плаваний войдет во всю русскую поэзию и особенно русскую поэзию Дальнего Востока. Но вернемся к исходной мысли: “Российское могущество будет прирастать Сибирью…” Во всех областях действительности — и экономики, и культуры, и духовных поисков, нравственного совершенствования. Как важно этот завет великого сына земли российской — Михаила Васильевича Ломоносова — не забыть нам, современникам, и здесь, на берегах Тихого океана, и там, в град-столице Москве. Мы-то знаем: Москва — далеко, но ведь это город-то нашенский. Столица наша. А в столице, конечно же, всегда живы слова, сказанные там же, в 20-е годы ХХ века: “Владивосток далеко, но ведь город-то это нашенский…” Этим державным единством мы, россияне, и сильны!



 

“Их не забудут Россы...”, или  “Колесница счастья”

Приключения и подвиги русских морских офицеров Хвостова и Давыдова

Хвостов и Давыдов… Откройте любую серьезную книгу по истории мореплавания на Тихом океане и освоения русскими людьми дальневосточных побережий России и океанских пространств и вы встретите эти имена. Их часто вспоминают историки, географы, этнографы… Вот только одно из таких воспоминаний: “Важным источником того времени явилась книга-отчет Г.И. Давыдова о его двукратном путешествии в Русскую Америку. Это надежный материал очевидца о годах становления Российско-Американской компании, точные характеристики явлений природы и географические описания Алеутских островов и острова Кадьяк”. Так пишет доктор исторических наук А.И. Алексеев в монографии “Освоение русскими людьми Дальнего Востока и Русской Америки” (М., 1982. С. 161). Эта книга, замечает здесь же историк, является первым русским трудом по природе островов и побережья Аляскинского залива. В свое время капитан И.Ф. Крузенштерн назвал Хвостова и Давыдова “искусными офицерами”, удачное плавание которых на Кадьяк из Охотска “было нечто неслыханное”. Высокую оценку деятельности отважных моряков давал Г.И.Невельской. Можно было бы назвать и другие имена, скажем, мореплавателя В.М. Головнина и писателя А.П. Чехова, при некоторых замечаниях, не отказавшим им в храбрости и мужестве…

Эхо необыкновенных путешествий и драматической судьбы Хвостова и Давыдова давно отозвалось в русской литературе. Знаменитый русский поэт, их современник Гаврила Романович Державин написал стихотворение “В память Давыдова и Хвостова”. Заканчивалось оно так:

Хвостов! Давыдов! Будьте
Ввек славными и вы.
Меж нами ваша память,
Как гул, не пройдет вмиг.
Хоть роком своенравным
Вы сесть и не могли
На колесницу счастья.
Но ваших похождений звук,
Дух Куков и Нельсонов
И ум Невтона звездна,
Как Александров век,
Не позабудут Россы.

Имена Хвостова и Давыдова поставлены в золотой ряд знаменитых мореплавателей и ученых — капитана Кука, адмирала Нельсона, великого физика Ньютона. И здесь же пять русских адмиралов, прославившихся в истории сражений на морях — Грейг, Чичагов, Сенявин, Круз, Ушаков… И весь “Александра век”! Что это? Незаслуженное славословие Хвостову и Давыдову? Чем они так удивили Державина?  Он-то слов на ветер не бросал! И что встает за этими таинственными, почти мистическими словами: “рок своенравный”, “колесница счастья”? И когда начинаешь знакомиться с жизнью Хвостова и Давыдова, увлекательный сюжет раскрывается перед твоим взором. В этом сюжете, данном самой жизнью, а не чьей-то фантазией, чего только нет! Путешествия в далекую Америку, открытия на Курилах и на Сахалине, плавание по морям, через штормы и туманы… Переходы по сибирской земле, участие в морских сражениях. Литературное поприще. Слава и обман, добро и зло, мужество и всевластие, случай, странная гибель и домыслы, забвение и память…

Так давайте же в путь, за ними!
 
 

“Ударили по лошадям и поскакали… в Америку”

Итак, с чего начнем наш документальный рассказ? Начнем, конечно, с Петербурга, с тех апрельских дней, когда началось это путешествие. Со слов самого Гаврилы Давыдова, с его живой интонации.

“1802 год, апрель. В один день, как я с месяц был уже болен, приходит ко мне лейтенант Хвостов и сказывает, что он отправляется в Америку. На вопрос мой, каким образом сие случилось, узнал я от него, что он вступил в Российско-Американскую компанию… должен был ехать через Сибирь до Охотска, сесть там на судно компании и отплыть в американские ее заведения. Сей случай возобновил тогдашнюю страсть мою к путешествиям, так что я в ту же минуту решился ехать в Америку и в тот же час пошел объявить мое желание господину Резанову, бывшем главным участником в делах компании. Дело сие нетрудно было сладить. По именному его императорского величества указу позволено было морским офицерам, кто пожелает, вступать в Российско-Американскую компанию… Желание видеть столь отдаленные края, побывать на морях и в странах малоизвестных и редко посещаемых не позволило нам много размышлять о собственных выгодах.

Подготовив таким образом самые нужные только вещи к путешествию, долженствующему быть столь продолжительным, в 11 часов ночи выехали мы из Петербурга, в провожании всех своих приятелей. За рогаткою простились с ними, сели на перекладную телегу, ударили по лошадям и поскакали… в Америку”.

Шишков пишет, что это произошло мая 14-го дня 1804 года, а значит, по новому стилю — 27 мая. Ал. Соколов называет другой день: поздно вечером 19 апреля 1804 года они поскакали в Америку. Да, все-таки в апреле, а не в мае. Так пишет и сам Давыдов. В 11 часов вечера 19 апреля 1804 года.

Это произошло более чем за год до того дня (7 августа 1803 г.), когда Крузенштерн и Лисянский на кораблях “Надежда” и “Нева” отправились из Кронштадта в первое русское кругосветное плавание. Вместе с ними отбывала в Японию специальная миссия во главе с чрезвычайным посланником Н.П. Резановым — он к тому же был назначен начальником всей первой русской кругосветной экспедиции. Они-то вышли в море под парусами. Романтика! А вот так, столь прозаично, на лошадях, на перекладной телеге начали свое путешествие флота лейтенант Хвостов и мичман Давыдов.

Мы знаем, что главной задачей действительного статского советника, камергера Резанова было заключение мирного договора с Японией. Но японские власти отказали посольству Резанова в каких-либо договорах. Более шести месяцев посольство и экипаж “Надежды” находились в Нагасаки под строгим, почти тюремным надзором. И только поняв тщетность надежд на заключение договора, Резанов с Крузенштерном ушли в Петропавловск. По пути остановились на Сахалине, в заливе Анива. 5 июня 1805 года были на Камчатке (Комиссаров Б.Н., Григорий Иванович Лангсдорф. Л.,  Наука. 1975. С. 34).

В конце августа 1804 года в Охотск прибыли Хвостов и Давыдов. Оттуда они на “Марии” отправились в Америку. Но по пути судно дало течь, они вынуждены были зайти в Петропавловск и здесь зазимовать. Там же, в Петропавловске, состоялась встреча Хвостова и Давыдова. Отсюда они вместе с Резановым пошли в Русскую Америку.

Давыдову было восемнадцать, Хвостову — двадцать шесть. И у каждого были свои планы, мечты, льстившие их честолюбию. “Я думал, — пишет Давыдов, — что после сего путешествия потекут для меня дни златого века и печали никогда не помрачат уже моего счастия. Сии мечтания попеременно наполняли мою голову, так что я иногда смеялся, иногда плакал и в таком состоянии духа доехал до Ижоры… Товарищ мой был в таком же состоянии”. Конечно же, заедут по дороге, даже отклонившись от прямого курса, к своим родителям и “обрадуют” их своим неожиданным решением. Расстроятся родители. “Куда же в такую даль? Подумать только!” “Что же ты, Коля, — скажут Хвостову, — а мы тебе и невесту подобрали”. “Гаврилка, да как же ты удумал такое? — зальется слезами мать Давыдова. — Когда же теперь дождемся тебя домой? С какой стороны и ждать?!” Печалились все родные, особенно матери. Хвостов, щадя нежность и заботу матери, притворялся веселым, напоследок вырвался из ее объятий, и только оставшись один, в пути, дал волю своим накопившимся чувствам. Грустно было и в семье Давыдова. Поговорили, поплакали. И ничего не оставалось родителям и Хвостова, и Давыдова, как благословить со слезами сыновей в дальний путь. И вот уже родное село, и родное имение, и дом с дымком над крышей остались позади. Они договорились после заезда домой встретиться в Казани… А там и Пермь, и Кунгур, и Барабинская степь, и Томск, и долгая дорога до Охотска.

Еще раз должны напомнить, что с конца XVIII века и до середины XIX существовала Русская Америка. Это была удивительно заманчивая сторона, куда отваживались отправиться самые рисковые. Как известно, в середине прошлого века, а именно в 1867 году, Русская Америка была продана царем Александром II Соединенным Штатам Америки. И продана-то за бесценок: всего за 7,5 млн долларов, то есть менее чем за 11 млн рублей. Но все-таки она была, Русская Америка, где строились русские поселения, форты, где звучали русские песни и где становилась та жизнь, о которой можно было сказать пушкинскими словами о Лукоморье: “Там русский дух, там Русью пахнет!” Да и говорили это, пусть и не пушкинскими, но своими словами. Сам правитель Русской Америки Александр Андреевич Баранов (он был вторым после знаменитого Григория Ивановича Шелихова) сочинил песню “Ум российский промыслы затеял”. Эту песню, конечно, знали и Хвостов, и Давыдов, ведь она отражала и их настроение:

Нам не важны ни чины, ни богатство,
Только нужно согласное братство,
То, что сработали, как ни хлопотали,
Ум патриотов уважит потом.

А сработали немало: целую заморскую Русь. Избы, дворы, промыслы, мастерские, подняли пашню. Вот в эту-то Америку, на противоположном конце земного шара, “к противуножным”, и поскакали наши герои. Как сказано у Державина:

…Сквозь стихиев грозных
И океанских бездн
Свирепых и бездонных,
Колумбу подражая,
Два раз Титана вслед
Пошли к противуножным.

Титана вслед — это значит вослед Колумба. Перед этим первым путешествием вглядимся в их лица. До нас дошел портрет Давыдова: юное одухотворенное лицо, еще лишь первый пушок тронул его щеки. Напечатан он был в книге А.И. Алексеева “Освоение русскими людьми Дальнего Востока и Русской Америки” и потом, кажется, нигде не встречался. Возможно, где-то существует и портрет Хвостова, но нам встречать его не довелось. Благо, нашлись люди, которые оставили о них свои впечатления. Это прежде всего адмирал Шишков, предуведомлением которого открывалась книга “Двукратное путешествие Хвостова и Давыдова, писанная сим последним” (СПб, 1809). “Шишков? Кто не знает, хоть по преданиям, этого грозного, восторженного воителя против вторжения иностранных слов в область русского слова?” — спрашивал поэт Н.А. Некрасов. Его часто ругали за пристрастие к старинному слогу, а Некрасов находил его работу полезной: он истинно желал добра русской литературе и ревностно делал все то, что, по его понятиям, могло принести ей пользу (Некрасов Н.А. Собр. соч. М., 1967. Т. 7. С. 10). Но мы скажем еще об одном добром деле нашего адмирала-архаиста. Благо, что судьба свела наших мореходов с адмиралом, да и не могла не свести — Хвостов был его племянником. Адмирал и уговорил его друга Давыдова взяться за описание путешествия. Так родилась книга.

В редких изданиях прошлого века подзатерялись статьи морского историка Ал. Соколова — они тоже донесли до нас примечательные страницы жизни мореходов. Приступая к рассказу об истории морских плаваний, Соколов писал о важности изучения всех деталей: “Вообще желательно было бы собрать поболее верных подробностей как об этих, так и о многих других замечательных морских личностях. Доселе наши историки ограничивались только подвигами, оставляя в стороне личности или упоминая о них поверхностно. Наступает другая пора, другие требования. Домашние архивы наших моряков, предания и личные свидетельства стариков много бы помогли делу. Помогите, братцы, старину рассказать” (Соколов Ал. Хвостов и Давыдов // Записки гидрографического департамента морского министерства. — СПб, 1852. С. 394).

Как давно и как верно это было сказано: не оставлять в стороне личности. А поди ж ты, о живых личностях часто и забывали. Итак, что же это были за личности?
 
 

“Два храбрых воина, два быстрые орла…”

Чудно свела судьба, на вечную дружбу, этих двух
молодых людей, так мало сходных между собой,
благословив их на удивительные приключения
и отважные подвиги.
Ал. Соколов

Они сошлись. Волна и камень,
Стихи и проза, лед и пламень
Не столь различны меж собой.
А.С. Пушкин

Николай Александрович Хвостов родился 28 июля (ст. ст.) 1776 года в семье статского советника Александра Ивановича Хвостова и Катерины Алексеевны Хвостовой, урожденной Шелтинг. В семилетнем возрасте Колю определили на службу в Морской кадетский корпус. Уже на четырнадцатом году он — гардемарин, участвует в двух морских сражениях против шведов, получил за это золотую медаль. В 1791 году произведен в офицеры, плавал на Балтике, трижды на кораблях русской эскадры побывал в Англии. Особенно запомнилось третье плавание. Молодой лейтенант пережил “страшное и бедственное приключение”. Корабль “Ретвизан” сел на мель и едва не погиб. Одно слегка утешало: на мели оказался и английский корабль “Амалия”. Русские моряки действовали совместно с английским флотом против французов, а тут такой конфуз. Об этом Хвостов написал в своем дневнике. В любую минуту корабль мог затонуть, но молодой моряк ведет свою летопись, выказывая твердость духа посреди страха и смятения.

Биографы обычно подчеркивают, что Николай был необычайно привязан к семье, любил мать, отца, братьев и сестер. Известен случай, когда Хвостов, защищая честь разоренного тяжбой отца, нашел случай и бросился к ногам императора, на коленях просил его войти в бедственное положение родителей. Император удивился, что видит в таком положении офицера, приказал ему встать. Справившись, что он просит не за себя, а за мать и отца, разоренных долгами, лишившихся своего родового имения, определил им затем годовую пенсию в тысячу рублей. Но чувство сыновнего долга не покидало Николая Хвостова. Уходя уже во второе путешествие на край света, он условился, что Американская компания будет из причитающихся ему четырех тысяч рублей половину ежегодно выдавать родителям, в Петербурге. Мать, узнав о таком договоре, хотела изорвать бумагу. Со слезами на глазах обратилась к сыну: “Как? Ты для нас жертвуешь собой?!” Но он, не дав ей закончить, ответил: “Выслушайте меня, матушка, дело уже сделано”. И убедил отца и мать, что это его душевное утешение и радость, а не тягость. “Чрезмерная привязанность к родным и беспредельная любовь к славе были двумя главными свойствами его души”, — свидетельствовал адмирал Шишков о своем племяннике.
 
Человек с таким неравнодушным характером не мог проводить свою жизнь в праздности, в пирушках и попойках, как это бывало с иными молодцами. Береговая служба, ох, как она тяготила его.  В нем “возгорался некий новый пламень”. И когда ему задали вопрос, что сделает он, если дело будет по-особому трудным, потребует “особливых трудов” и отважности, что тогда? Он ответил: “Чем опаснее, тем для меня будет приятнее” (Шишков. Предуведомление). 

И вот этот особый случай представился. Российско-Американская  компания позвала офицеров помочь в их деле. Им разрешили поступать туда, не прерывая службы. Это уж поистине была служба, а не службишка! Там нужны были люди, знающие морское ремесло, капитаны и штурманы, умеющие читать карту и вести судно по звездам, ответственные и преданные отечеству. И надо было уметь командовать экипажем, подчас очень разношерстным, своенравным, не признающим дисциплины. Участником и попечителем компании был камергер Николай Петрович Резанов. Наслышавшись об искусстве и отважности Хвостова, он-то и предложил ему ехать сухим путем до Охотска, а оттуда на корабле в Русскую Америку. И Хвостов тут же согласился, выпросив себе сроку на пять дней съездить в деревню и проститься с отцом и матерью, с сестричками и братишками. И моментально откликнулся на зов уже Хвостова мичман Давыдов.

Гаврила Иванович Давыдов тоже учился в Морском кадетском корпусе в Петербурге и выпущен оттуда в 1798 году, произведен в мичманы. Родился же он в 1784 году: родовое имение было в пятидесяти верстах от Москвы.  В Морском корпусе приобрел немалые знания в математических и словесных науках, из пятидесяти или шестидесяти выпускников “найден по достоинству первым”. Имена таких заносили на мраморную доску. Это был еще юноша, красивый лицом, высокий и стройно сложенный, немножко поэт, писал серьезные и шуточные стихи, пылкий и влюбчивый. “Нравом вспыльчив и горячее Хвостова, но уступал ему в твердости и мужестве”, — писал тот же Шишков в 1809 году. Ну чем не будущие Онегин и Ленский! Словом, они сошлись: волна и камень… Как и Хвостов, Давыдов не устранялся от забав и гуляний.

Вот они-то и совершили двукратное путешествие в Америку и обратно. Это первое, что восхитило Державина:

Преплыв сквозь мраз и жар,
Они, как воскрыленны,
Два орлия птенца,
Пущенные Зевесом,
Чтоб, облетев вселенну,
Узнать ея среду,
Три удивили света.
(т.е. Европу, Азию (Сибирь) и Америку. Прим. Державина)
Там, на летучих Этнах
(т.е. на кораблях)
Иль в челнах морь средь недр,
Там в нарах, на оленях,
В степях на конях, псах.
То всадников, то пеших,
Зимой средь дебрь и тундр
Одних между злодеев,
Уж их погибших чтут.
Без пищи, без одежды
В темницах уморенных:
Но вдруг воскресших зрят,
Везде как бы бессмертных.

За несколько лет Хвостов и Давыдов совершили два путешествия: Державин в своих статьях ничего не придумал фантастического, он отразил их в документальной достоверности. В первое путешествие (1802-1804) доставили в Охотск из Русской Америки ценные грузы “мягкой рухляди”, пушнины, на сумму до двух миллионов рублей, теми, царскими. Приход их судна “Св.Елизавета” на остров Кадьяк, в гавань Св.Павла, где тогда было главное управление русскими колониями, стал для наших промышленников-соотечественников спасительным событием. Надо было спасать их от голода. И спасали. Сам переход из Охотска  под парусами “Меж гор лазурных, льдистых, носящихся в волнах, и в ночь, под влагой звездной” занял ровно два месяца. Кто в море не бывал, тот страху не видал. Натерпелись всего. И попадали в шторм, и заделывали течь, и чуть не погибли от пожара на судне. Зато каким желанным показался берег! Встретил моряков сам главный правитель Александр Андреевич Баранов, уже двенадцать лет находившийся в той стороне. Кстати, именно аляскинского, а не таврического Баранова Пушкин назвал честным гражданином, умным человеком — это по наблюдению С. Маркова, автора книг о землепроходцах (Дальневосточные приключения. Вып.3. Хабаровск, 1972. С. 228). Баранов, досель нередко имевший дело с невежественными промышленниками и штурманами, часто заносчивыми и нетрезвыми, был восхищен благородным поведением новых офицеров. Ну, а они, в свою очередь, восхитились Барановым, его бескорыстием и мужеством (дневники Хвостова). Пробыли с ноября до лета на острове, а затем,  взяв на борт пушнину, пустились в обратный путь, на Охотск, где и бросили якорь в конце августа 1803 года. А потом долгая дорога через Сибирь, на лошадях, а где и пешком, через Якутск, Иркутск до самого Питера… Вернулись в столицу в начале февраля 1804 года. В путешествии были один год и девять месяцев.

Второе путешествие продолжалось четыре года (1804-1807) и оказалось неимоверно трудным, наполненным неожиданными событиями и приключениями. Не раз были на грани гибели… “Судьба возвышению и счастию их везде поставила преграды” (Шишков). Как бы предчувствуя это, не сразу согласились на путешествие. Но решились. Теперь они уже стали акционерами компании, для того, чтобы могли принимать живейшее участие в ее делах, и жалованья им назначено вдвое больше прежнего: Хвостову — 4000, Давыдову — 3000 рублей. И посылали в распоряжение Баранова. Компания поручила им заботиться об улучшении тамошнего мореплавания, устроения укреплений, производства съемок и стараться “добрыми советами удерживать промышленных в повиновении у своих начальников” (Соколов Ал. Хвостов и Давыдов // Записки гидрографического департамента Морского министерства. СПб, 1852. С. 430). В августе 1804 года они прибыли в Охотск, а оттуда пошли на корабле “Мария” в Русскую Америку. С ними отправился и Н.П. Резанов, к тому времени огорченный неудачей посольства в Японии, где так и не удалось завести торговые отношения. Это была, как сейчас бы сказали, знаковая встреча: она многое определила в судьбе наших героев. Колесница счастья! “Не знаю, — говорил Хвостов в одном из частных писем, — счастливая или несчастная судьба нас соединила с Н.П. Резановым на самой отдаленной точке Российского Государства!” И с удивлением описывая его предприимчивость, неустрашимость, доброе ко всем обращение, будто предвидя поздние испытания, прибавляет: “Но как я не пророк, а Николай Петрович тоже человек, то за будущее время ручаться не могу” (Соколов). На этот раз, спасая промышленных от голода, совершили плавание в Калифорнию за продуктами. Идея эта осенила Резанова. Он закупил у американского шкипера Вольфа судно “Юнона” и на нем отправился в солнечную Калифорнию. Командовал кораблем Хвостов со своим помощником Давыдовым. 28 марта (9 апреля) 1806 года “Юнона” вошла в бухту Сан-Франциско. “Местные испанские власти, с недоверием встретившие непрошеных пришельцев с севера, — пишет американский писатель русского происхождения Виктор Петров в книге “Русские в истории Америки” (М., 1991), — очень быстро, однако, переменили свое мнение о них, потеплели, подружились, и все это в основном благодаря дипломатическим способностям, хорошим манерам и такту Резанова. Более того, тут появляются романтические страницы: дочь коменданта крепости юная Кончита де Аргуельо влюбилась в русского путешественника, а он в нее, и состоялась помолвка… 19 июня 1806 года “Юнона” вернулась в Новоархангельск. К этому времени цинга скосила 17 русских промышленных и несколько десятков алеутов. “Продукты, привезенные на “Юноне”, спасли колонию”, — пишет В. Петров.

В этом же, 1806 году, русские путешественники, выполняя задание Н.П. Резанова, отправились в экспедицию на Курилы и Южный Сахалин. Именно выполнение предписаний Резанова принесло Хвостову и Давыдову много неприятностей: не выполнить предписаний камергера они не могли. Резанов набросал планы дальнейшего развития Американской компании “для пользы всего Отечества”. Он заботился, чтобы “земледелие и хозяйственные отрасли процветали, ремесла и рукоделия облегчали нужды жителей”. Совершив несколько плаваний с Хвостовым и Давыдовым, поверив в их “благородные чувствования истинной любви к Отечеству”, Резанов поручил им провести экспедицию, которая, на его взгляд, должна была “проложить путь новой торговле, дать необходимые силы краю сему и отвратить недостатки” (Записки Гидрографического департамента Морского министерства. СПб., 1852. Ч. 10. С. 409). Призвав Хвостова и Давыдова на “великий подвиг”, “великое дело”, Резанов дал инструкции побывать на Курильских островах, открытых русскими еще раньше, а затем идти к острову Сахалин, пока действуют японские законы Токуганы, запрещающие японцам поселяться за пределами Японии. Названные земли к тому времени уже были открыты россиянами.

В море вышли 27 июля 1806 года. Хвостов командовал “Юноной”, Давыдов — тендером “Авось”. “Авось” должен был посетить Курильские острова, а затем идти на Сахалин, в Аниву. Хвостов с “Юноной” вернулся в Охотск, чтобы оставить там Резанова, а потом следовать в Аниву и, соединясь с Давыдовым, общими силами исполнить предписание об осмотре острова.

“Юнона” уже была готова к отплытию из Охотска, но накануне отбытия Хвостов получил от Резанова дополнение к инструкции, в котором говорилось, что время встречи с “Авосем” в Аниве “уже пропущено” и потому надо следовать в Русскую Америку. Создавалось впечатление, что государственная экспедиция (а именно так понимал ее Хвостов) откладывается на другой год, потому, что “мачта худа, что время рыбной ловли уже пропущено и что нужно поспешать в Америку”. Что делать? Куда идти? Может быть, другой на месте Хвостова, замечал Шишков, наблюдая покой свой и безопасность, не восхотел бы при таковых обстоятельствах подвергать жизнь свою трудам и неизвестному жребию, имея возможность при случае прикрыться отговорками, но не таков Хвостов. Экспедиция не отменена, а только отсрочена. “Следовательно, долг мой велит мне превзойти его (т.е. Резанова) чаяния”. Тем более что в дополнениях было сказано: “Но ежели ветры, без потери времени, обяжут вас зайти в губу Аниву, то постарайтесь обласкать сахалинцев подарками и медалями и взгляните, в каком состоянии водворение в нем японцев находится”. Хвостов, увидев, что дополнения не отменяют ранее данного ему предписания, а ветры явно благоприятствуют ему, снялся с якоря и 6 октября 1806 года направился на Сахалин. Время для плавания не лучшее — не зря Резанов беспокоился! Однако тендер “Авось” в пути повредился и вернулся в Петропавловск-Камчатский. Хвостов этого знать не мог, а бросать своего друга на произвол судьбы было не в его правилах. Он прибыл в Аниву тогда же, в октябре. “В 1806 г., в год подвигов Хвостова, на берегу Анивы было только одно японское селение, и постройки в нем все были из новых досок, так что было очевидно, что японцы поселились тут очень недавно… По всей вероятности, эти первые японские колонисты были беглые преступники или же побывавшие на чужой земле и за это изгнанные из отечества”, — так писал А.П. Чехов в очерке “Сахалин”. Не обошлось без стычек, что почти всегда бывало в те времена. На берегу Анивы Хвостов водрузил  русский флаг, и 17 октября “Юнона” вышла в море. 8 ноября бросили якорь в Петропавловском порту. Здесь друзья снова встретились.

Весной 1807 года состоялась вторая экспедиция на Южные Курилы, теперь оба корабля,  и “Юнона” и “Авось”, шли вместе, но одно судно по одну, другое по другую сторону Курильских островов. Преодолевали беспрерывные туманы. Вышли в море из Охотска 4 мая 1807 года, а вернулись в Охотск 16 июля. Вышли к Южным Курилам, провели опись, побывали в бухте Анива. Научные описания языка, быта айнов до сих пор ценятся учеными — вот качество работы двух русских первооткрывателей!

Вернувшись в Охотск, Хвостов и Давыдов ждали, что их предприимчивые шаги будут по достоинству оценены уже здесь. Но “колесница счастья” неожиданно дала сбой. Начальником охотского порта был капитан 2-го ранга некий Бухарин, человек завистливый и подловатый. Он заподозрил, что в судах припрятано золото и он может обогатиться, арестовав их капитанов. Возмечтал! Арестовал. Но ни золота, ни великих богатств на судах не оказалось. Тогда выдвигается версия о их своеволии: как будто они выполняли не инструкцию камергера Резанова! Бухарин “сажает без всякого от правительства повеления” Хвостова и Давыдова под крепкую стражу. Тут бы помог Резанов, давший им распоряжение, но он был далеко: уехал в Петербург. И откуда им было знать, что по пути Резанов простудился и был похоронен в Красноярске. Долго будет ждать, но так и не дождется русского дипломата, своего жениха дочь коменданта форта Сан-Франциско Кончита де Аргуельо. Слухам о его смерти она не верила — так передает легенда. И только через много лет, в 1847 году, Калифорнию посетил директор Гудзон-Бейской компании сэр Джордж Симсон, он-то и сообщил Кончите достоверные сведения о Резанове. Он сказал ей, что на пути в Америку побывал в Красноярске и посетил могилу Резанова. После этого Кончита ушла в монастырь, приняв постриг. Так пишет Виктор Петров в книге “Русские в истории Америки”.

Романтический этот сюжет о любви войдет в русскую и американскую литературу.

Но вернемся в Охотск, где в заточении, в отдельных камерах томятся Хвостов и Давыдов. Отобрали у них все, даже одежду и обувь. В продолжение целого месяца поступают с ними бесчеловечным и зверским образом. “Жесткость сия день ото дня умножается”. Становилось ясным, пока из Петербурга дойдет “повеление об их освобождении”, они  погибнут “от духоты, нечистоты и с голоду”. Но не таковы наши мореходы, чтобы опустить руки. Надо бежать! Это единственный путь к спасению. Но как вырваться из заточения? Как бежать без пищи, без денег? Ближайшее место — Якутск, которое отстоит на много верст. И тут приходят на помощь  совсем незнакомые люди, которые прознали про эту историю, успели проникнуться симпатиями к морякам. Через стражника Хвостов передает Давыдову о возникшем решении: бежим, встретимся там-то. Побег удался. Оставив записки, они усыпили стражников опиумом (так тем лучше будет оправдаться), затем сошлись в условленном месте. И — в путь-дорожку дальнюю, на свой страх и риск. И здесь надежда на добрых людей. И они помогают: снабжают ружьями, сухарями. И как в песне поется: хлебом кормили, снабжали  махоркой. Заметим, на пути жилье якутов, эвенов, русских… Об этой доброте незнакомых им простолюдинов с восхищением писал Шишков. Опасаясь преследования, моряки идут по дебрям, по “которым никогда нога человеческая не ходила”. “По претерпении многих нужд и бедствий, истомленные гладом, изнемогшие, в разодранном рубище, едва живые приходят в Якутск”.

Но сюда на перехват беглецов из Охотска уже прибыли посыльные Бухарина. Попались, голубчики! Хвостова и Давыдова задержали, осмотрели: нет ли с ними золота (вожделенная мечта Бухарина). Золота не оказалось — ах, как горько для бухаринцев! Пришлось всего лишь препроводить беглых в Иркутск. А там их уже ждало повеление министра Морских сил: нигде не задерживать морских офицеров. Бежав из Охотска 17 сентября 1807 года, они 11 октября были в Якутске, а прибыли в Петербург в начале 1808 года. А в целом путешествие заняло около четырех лет. Двукратная же одиссея русских морских офицеров — это почти шесть лет.

И с корабля — на бал: на театр военных действий — вот куда повлекла их “колесница счастья”. После возвращения с Дальнего Востока моряки оказались между Сциллой и Харибдой, между двумя государственными ведомствами. Министром коммерции Н.П. Румянцевым Хвостов и Давыдов были оправданы в их действиях, которые произошли “более от того, что они находились в невозможности объяснить противоречия в данных им предписаниях”. И, согласно такому представлению, государь император 9 апреля 1808 года “высочайше повелеть соизволил: дела этого им в вину не ставить” (Ал. Соколов. Хвостов и Давыдов. Записки гидрографического департамента Морского министерства. СПб, 1852). Но жалобы Хвостова и Давыдова на жестокое обращение с ними Бухарина были переданы на рассмотрение Адмиралтейств-коллегии. Ясно, что там были прежде всего сторонники Бухарина. Адмиралтейств-коллегия под председательством адмирала Фон-Дезина, выгораживая капитана 2-го ранга Бухарина, не придала “ни малейшей веры” жалобам лейтенанта и мичмана. И 13 ноября 1808 года внесла предложение “предать лейтенанта Хвостова и мичмана Давыдова военному суду”. Так не однажды в отечественной истории фондезины и нессельроды поступали с русскими патриотами, так и на этот раз...  Но все-таки им, считай, повезло. Они ушли от жестокой расправы.

Так и очутились Хвостов и Давыдов на фронте. Зная о необыкновенном мужестве и недюжинных способностях этих двух путешественников, их запросил на “театр военных действий” главнокомандующий Финляндской армией граф Буксгевден. На западе шла война со шведами. Русско-шведская война 1808-1809 годов была вызвана стремлением России в условиях начавшейся в 1807 году войны с Великобританией установить полный контроль над Финским и Ботническим заливами в целях обеспечения безопасности Петербурга. Тильзитский мир 1807 года поставил Швецию перед дилеммой: присоединиться, как и Россия, к континентальной блокаде и тем поставить под удар британского флота свою морскую торговлю и отказаться от английского рынка, либо сохранить традиционный союз с Великобританией и пойти на конфликт с Россией. Король Густав IV Адольф взял курс на разрыв с Россией. Война шла с переменным успехом, но в конце концов шведские войска отошли из Финляндии, финны прекратили боевые действия. Война завершилась Фридрихсгамским мирным договором 1809 года, по которому к России отошла Финляндия. Как и в каждой войне, в этой финляндской войне было немало страниц и трагических, и героических. Вот на какой “театр” занесла судьба Хвостова и Давыдова. И уже через несколько дней они были в самом жестоком пекле — в морских сражениях. Казалось, теперь они затеряются, наши почти первые “штрафники”, исчезнут бесследно, канут в Лету. Или просто незаметно проведут свою военную кампанию. Но не тут-то было: и здесь наши мореходы верны себе, своему характеру, своей дружбе. Но как найти хоть слово об этом? И на этот раз нам повезло в поисках.  Читаю примечания академика Я. Грота к стихотворениям Державина, изданным в 1866 году, том третий. Здесь публикуется стихотворение Державина “В память Давыдова и Хвостова”, которое потом, после этого издания, не будет воспроизведено ни в одном собрании сочинений. И здесь с полной научной дотошностью указаны многие факты, в том числе и названа газета “Санкт-Петербургские ведомости” за 8 сентября 1809 года, в которой говорится о Хвостове и Давыдове. И вот в Ленинграде, в знаменитой БАН, библиотеке Академии наук, нахожу ту самую газету, и даже не саму газету, а “Прибавление к Санкт-Петербургским ведомостям”, а в этих прибавлениях — реляция с фронта. Есть особая прелесть — прочитать сам документ, ведь это голос самой эпохи, дошедший  к нам почти через два века. Итак, строки из “Прибавления” к “Санкт-Петербургским ведомостям” (1808, сентябрь, № 72). Но это уже новая страница из жизни наших героев-мореходов.
 

Реляция с фронта: “Заслужили по всей справедливости имя неустрашимых…”

И Финн, и Галл был зритель
Бесстрашья их в боях,
Когда они сражались
За веру, за царя,
За отчество любезно.
Г. Державин

Вначале пару строк из энциклопедии: “2 (14) августа 11-тысячный корпус Каменского перешел в наступление в сражениях при Куортане и Салми 20-21 августа (1-2 сентября) и Оровайсе 2 (14) сентября, нанес поражение главным силам шведов. Попытки шведского флота высадить десанты в районе Або были отражены отрядом П.И. Багратиона” (БЭС, 1975, т. 22).

Теперь реляция. “16 августа 1808 года гребная флотилия под командованием капитана 1 ранга Селиванова, состоящая из 24 судов, направила путь свой к острову Вартсалана на защиту правого фланга.

В 11 часов утра (17 числа) авангард наш, состоящий из 6 лодок под командою Давыдова и Кременчугского мушкетерского полка майора Винклера, приближаясь к южной оконечности о. Судсало, обложенного множеством шкер, получил через крейсиров своих извещение, что неприятель более  нежели с 46 канонерскими лодками и 6 галерами, пользуясь попутным довольно сильным ветром, идет на всех парусах прямо против направления нашей флотилии.

Дабы удержать стремление неприятеля и не дать ему выйти из-за мыса на плес, могущий доставить ему наилучший ордер для баталии, авангард наш расположился около небольшого острова и в проливе оного. Шведы немедленно открыли огонь ядрами.

Лейтенант Хвостов и полковник Пшеницкой, командовавшие отделением флотилии, долженствующим по диспозиции подкреплять авангард, тотчас построя линию, пошли вперед и, примкнув к левому флангу авангарда, решились не выпускать неприятеля из узкого прохода, дабы сим не дать ему обойти наши фланги. В сем намерении суда наши пошли вперед и, выдержав неприятельский огонь, сблизились на картечную дистанцию, не делая ни одного выстрела. Спокойное и мужественное сие движение остановило быстроту неприятеля. Произведенная потом канонада, несмотря что суда его шли под ветром и что весь дым обращался противу наших судов, расстроила его намерение, принудя стать в позицию оборонительную.

…В 3 часа все наши суда были уже в деле под картечными выстрелами. Безумолкная канонада превосходила возможность описать. Невероятная твердость духа войск наших и героическое стремление к победе начальников отделений поставили неприятелю, при всем его превосходстве, повсюду непреодолимость, и каждое усилие расстроить нашу линию было мгновенно изпровергаемо.

В 4 часа две неприятельские лодки на правом и левом фланге взорваны посредством бранскугелей на воздух. Ободренные сим храбрые войска наши, закричав “ура”, всею линией пошли вперед, причем в глазах всей флотилии еще 6 неприятельских судов были потоплены.

Неприятель в замену оных выдвинул 6 галер. В 7 часов капитан 1 ранга Селиванов, объезжая все отделение, узнал, что остается немного зарядов и что некоторые лодки, имея пробоины, не могут уже держаться. Он приказал лейтенанту Хвостову отойти и соединиться со вторым отделением, дабы сформировать одну линию.

Неприятель, пользуясь сим случаем, пустился на всех веслах в атаку… суда наши, выждав неприятельское нападение, подвинулись также вперед и, сделав удар, затопили еще две лодки… Наступившая темнота ночи прервала сражение… Потеря наша состоит убитыми нижних чинов 45 человек, ранеными Кременчугского полка капитан Чедаев и нижних чинов 68.

…Капитан 1 ранга Селиванов, отзываясь Главнокомандующему с особенной признательностью о мужестве всего отряда, превосходно свидетельствует о лейтенанте Хвостове, который оказал пример невероятной неустрашимости. Пренебрегая сыплящимся градом картечи и не взирая, что четыре шлюпки под ним были потоплены и из 6 гребцов остался только один, он шел вперед и поражал неприятеля, а равным образом и сухопутные начальники отзывались Главнокомандующему о его мужестве. Все нижние чины его превозносят и вообще, где он только появлялся, храбрость оживотворялась. Лейтенант Мякинин, заслуживший предпочтение и оказавший превосходную храбрость в первых сражениях, оправдывает сие о нем мнение при всяком случае. Полковники Горбунов и Пшеницкой распоряжение и примером своим заслужили по всей справедливости имя неустрашимых, а равно заслужили внимание лейтенанты Давыдов, Тутыгин и мичман Трубников”. Была отмечена и неустрашимая храбрость офицера с редкой фамилией Минута: называем ее, зная, что во Владивостоке продолжается эта фамилия, возможно, родом еще от тех времен…

Такова реляция: тут ни убавить, ни прибавить… Рассказывали и о том, как главнокомандующий Буксгевден был рад лично поблагодарить героев. Когда Хвостов прибыл с донесением о победе, радость была так велика, что он, проходя мимо гауптвахты, отдавшей ему честь, сказал: “Не мне, не мне, а победителю!” — и указал на Хвостова. Но заметили ли вы, что и в сражениях они были почти рядом — Хвостов и Давыдов? Подобный же отзыв о них обоих был сделан еще вице-адмиралом Мясоедовым, под командой которого они потом находились. Приняли участие еще в двух морских сражениях, что и позволило Мясоедову дать о них свой положительный отзыв (бой был 6 и 19 сентября). В последнем бою Давыдов, неразлучный с Хвостовым, был ранен, слава Богу, не тяжело. Словом, не затерялись наши моряки в общей массе! После окончания войны в следующую зиму командующий граф Буксгевден причислил их, в виде награды, к своей свите и возвратил в Петербург. Оба были представлены к наградам: Хвостов — к ордену св. Георгия 4-й степени, а Давыдов — св. Владимира 4-й степени.

Но старая тяжба двух ведомств давала себя знать и после этого. Вечный вопрос: судить или наградить? И Александр I на сделанное ему представление, с одной стороны — о предании суду, с другой — к орденам, написал: “Неполучение награждения в Финляндии послужит сим офицерам в наказание за своевольство”. А своевольства-то и не было: они выполняли распоряжение Резанова, а тот на их беду скончался по дороге в Петербург. А побег из Охотска — да, это своевольство ради спасения жизни. Так и не было вознаграждено на этот раз мужество Хвостова и Давыдова в боях, но реляция об этом осталась навеки. А что касается наград, что нередко бывало и бывает на Руси, то их получат другие, более прыткие и угодливые… “Судьба возвышению и щастию их везде поставляла преграды”, — писал адмирал Шишков. Так и остались они, даже после столь славных дел на войне, лейтенантами…
 

“И смерть не разлучила вас…”

Вернулись Николай Хвостов и Гаврила Давыдов с театра военных действий в декабре 1808 года. Казалось, достаточно славы, надо отдохнуть, “погусарствовать”, как тогда было заведено. Но не таковы наши герои. Подвиг творческий увлекает их. И прежде всего Давыдова. Он по настоянию Шишкова берется за описание путешествия. Очевидно, свою лепту должен был внести и племянник Шишкова Николай Хвостов, но пока дело обстоит именно так. Уже начинает печататься первая книга “Двукратного путешествия в Америку морских офицеров Хвостова и Давыдова, писанного сим последним”. И рождается второй том с описанием острова Кадьяк и жителей оного, языка айнов, их нравов, обычаев. Диву даешься: как все это могло быть под силу столь молодым людям: ведь в морских училищах их этому не обучали. И вот-вот Давыдов должен был приступить к описанию второго путешествия в Америку. А там, возможно, не за горами была и книга о морских  сражениях. У них за плечами был столь богатый жизненный опыт, столько приключений и злоключений. И вдруг все оборвалось. Нелепая, случайная смерть…

А случилось это так. Осенью 1809 года в Петербург прибыл американский корабельщик Вольф. Тот самый, у которого на острове Ситка был куплен корабль “Юнона”. Хвостов и Давыдов были с ним в большой дружбе. И не удивительно, что друзья решили с ним встретиться. 4 октября 1809 года они собрались на квартире у своего общего приятеля, знакомого также по Русской Америке и Петропавловску-Камчатскому, натуралиста, естествоиспытателя, впоследствии русского академика Григория Ивановича Лангсдорфа. О нем особый разговор. Он написал двухтомную книгу “Замечания о путешествии вокруг света в 1803-1807 гг.” (издана в 1812 году на немецком языке). Встреча на Васильевском острове состоялась. Возвращались домой поздно, часа в два: мосты уже были разведены. На Исаакиевском мосту один плашкоут был выдвинут наполовину. А в это время проходила мимо баржа. Они решили воспользоваться случайностью, прыгнули на нее, и оба угодили в Неву. Кто знает, возможно, первым прыгнул Давыдов. Помните: он недавно был ранен в ногу? Возможно, он не рассчитал, и Хвостов бросился ему на выручку. Возможно, возможно…

Об этом трагическом случае есть разные версии. Одна из них дана в примечаниях к стихам Державина академиком Гротом. Вдруг оба они пропали без вести, а как раз в это же время американский купеческий бриг прошел без осмотра, при сильном ветре, мимо брандвахты за Кронштадтом и не заявил бумаг.  Многие, зная беспокойный дух Хвостова и Давыдова, полагали, что они по страсти к приключениям ушли в Америку. Это казалось тем более вероятным, что шкипер американского брига Вольф был приятелем Хвостова и Давыдова, оказавших ему услугу в Ситке. Снаряжена была комиссия для исследования дела, но она ничего не открыла. Если верить Булгарину (Грот имеет в виду “Воспоминания Ф.Булгарина”, ч. 2. СПб, 1846), тайну разъяснил через несколько лет, воротясь в Петербург, свидетель их гибели Вольф, который был с ними в роковую ночь, но, опасаясь задержки, промолчал о несчастных своих спутниках. Люди, разводившие мост, также боялись ответственности, и бедственный случай остался тайной: тела не были выброшены на берег. К версии бегства в Америку наиболее причастен Булгарин, названные выше воспоминания которого полны домыслов и непроверенных фактов. В своих бойких воспоминаниях он представил Хвостова и Давыдова как лихих героев молодечества и удальства, видевших все наслаждения в  жизни в том, чтобы “играть жизнию”. Адмирал П.И. Рикорд написал в газету “Северная пчела” (1846, № 26) свое возражение Булгарину, заметив, что рассказ Булгарина “об упомянутых лицах не вполне верен”. Рикорд закончил письмо словами: “Покорнейше прошу вас, милостивый государь, в вашем прении впредь для защиты вашей не употреблять моего имени” (Переписка Я. Грота с П.А. Плетневым. Т. 2. С. 687). Булгарин издавал “Северную пчелу” и полемизировал с издателем “Литературной газеты” Полевым, критически оценивая его “Воспоминания”. Словом, Рикорд защищал честь морских офицеров достойно.

Насколько далеко может зайти фантазия, свидетельствует и такое предположение. “Ходил один любопытный слух, конечно, ни на чем не основанный, и потому более забавный, чем заслуживающий внимания, именно будто знаменитый Боливар (руководитель борьбы за независимость испанских колоний в Южной Америке. — С.К.) был не кто иной, как считавшийся погибшим Хвостов”. Об этом также пишет Я. Грот.

После гибели Хвостова и Давыдова в “Русском вестнике” в 1809 году были опубликованы стихи Анны Волковой и адмирала А. Шишкова. В письме к издателю говорилось:  “Жизнь их была цепь несчастий, не могших однако же никогда поколебать твердости их духа”. Особенно  тяжело переживал трагедию адмирал Шишков: Хвостов приходился ему племянником, а Давыдов по возвращении из Финляндии, работая над книгой, жил у него в доме. Адмирал благословил его на литературный труд. “Умолчим о сожалении друзей, — писал Шишков, — о горести бедных родителей их: никакое перо изобразить того не может”.

В стихотворении Анны Волковой была рассказана история гибели “России верных двух сынов”: возможно, это был ответ на распространившиеся тогда слухи. Приведем некоторые строки из этих стихов.

Уж ночь осенняя спустила
На землю мрачный свой покров,
И тихая луна сокрыла
Свой бледный свет средь облаков.
Лишь ветр печально завывая,
Глубокой тишине мешал,
И черны тучи надвигая,
Ночные мраки умножал…
Сбирался гром над головами
России верных двух сынов.
Идут поспешными стопами
К реке Давыдов и Хвостов.
Тут рок мгновенно разделяет
Мост Невский надвое для них:
Отважный дух препятств не знает:
Могло ли устрашить то их?
Моря, пучины проплывая,
Ни пуль, ни ядер не боясь,
Опасность, бедства презирая,
Неустрашимостью гордясь,
Идут… И обретя препону
Нечаянну в своем пути,
Внимая храбрости закону,
Стремятся далее идти.

“Внимая храбрости закону” — вот и формула мужества здесь высечена. Нарисовав реальную картину той роковой ночи, когда храбрые мореходы не успели к разводу моста, поэтесса размышляет о бренности жизни, о хрупкости ее и о памяти человеческой, о проходящем и вечном.

А вы! судьбы завистной жертвы!
Герои храбрые в боях!
Хотя бесчувственны и мертвы,
Но живы в мыслях и сердцах;
Утехи, бедствия делили,
Вы меж собой по всякий час,
В сей жизни неразлучны были,
И смерть не разлучила вас.

Стихотворение адмирала Шишкова, подписанное инициалами “А.Ш.”, называлось “На тот же случай”. Приводим его целиком:

Два храбрых воина, два быстрые орла,
Которых в юности созрели уж дела,
Которыми враги средь Финских вод попраны,
Которых мужеству дивились Океаны,
Переходя чрез мост в Неве кончают век…
О странная судьба! о бренный человек!
Чего не отняли ни степи, ни пучины,
Ни гор крутых верхи, ни страшные стремнины,
Ни звери лютые, ни сам свирепый враг,
То отнял все один… неосторожный шаг!

Необыкновенная судьба морских офицеров Хвостова и Давыдова привлекла внимание и великого Державина. Гаврила Романович пишет свое стихотворение “В память  Давыдова и  Хвостова”. В рукописи стихи эти помечены 24 декабря 1809 года; этот вариант был перечеркнут, и стихи переделаны. Конечно, по языку они не могут быть признаны лучшими стихами поэта. Впервые напечатаны в 1816 году, а затем вошли в третий том сочинений поэта с объяснительными примечаниями Я. Грота (СПб, 1866). В 1832 году Николай Полевой в своем журнале “Московский телеграф” напечатал статью “Сочинения Державина”, в которой не обошел и это стихотворение. “Все великое и прекрасное увлекало Державина. Так, например, он почтил стихами память Хвостова и Давыдова, юных героев, погибших несчастно, и, как юный певец, оживляется всякою славою отечества до самой своей кончины” (Н.Н. Полевой, К.Н. Полевой. Литературная критика. — Л., 1990. С. 175). Кстати, там же Полевой выразил свое горячее участие в судьбе этих двух героев.

Но вернемся к стихам Державина. В них он  просит Музу склонить свою память и воспеть память героев, вдыхавших российский дух, героев, от которых ждали новых громких подвигов в будущем. Все основные этапы жизни были схвачены в едином сюжете “колесницы счастья”, и завершалось стихотворение философскими размышлениями о смысле человеческого бытия:

Жизнь наша жизни вечной
Есть искра, иль струя;
Но тем она ввек длится,
Коль благовонье льет
За добрыми делами.

И такие добрые дела совершили Хвостов и Давыдов, потому и переходила их жизнь в вечность. Потому и завершалось стихотворение уже известными нам строчками:

Хвостов! Давыдов! Будьте
Ввек славными и вы.

Поэт выражал надежду, что подвиг героев “не забудут Россы”.
 
 
* * *

Примечание. Так как стихотворение Державина “В память Давыдова и Хвостова” неизвестно современному читателю, мы даем его здесь полностью с издания 1866 года.

Вдыхавшая героям
Российским к славе дух,
Склони днесь к струнам томным,
О Муза! их твоим
И юных двух отважных
Сподвижников оплачь,
Что сквозь стихиев грозных
И океанских бездн
Свирепых и бездонных,
Колумбу подражая,
Два раз Титана вслед
Пошли к противуножным.
Меж гор лазурных, льдистых,
Носящихся в волнах,
И в ночь, под влагой звездной,
По рейнам, парусам
Блестящей, — солнца тропы
Преплыв сквозь мраз и жар,
Они, как воскрыленны
Два орлия птенца,
Пущенные Зевесом,
Чтоб, облетев вселенну,
Узнать ея среду, —
Три удивили света.
Там, на летучих Этнах,
Иль в чолнах морь средь недр,
Там в нарах, на оленях,
В степях на конях, псах,
То всадников, то пеших,
Зимой средь дебрь и тундр
Одних между злодеев,
Уж их погибших чтут.
Без пищи, без одежды
В темницах уморенных:
Но вдруг воскресших зрят,
Везде как бы бессмертных.
И Финн, и Галл был зритель
Бесстрашья их в боях,
Когда они сражались
За веру, за царя;
За отчество любезно;
Но благовенью в них
Всяк к родшим удивлялся,
Кариоланов зрев.
Всяк ждал: нас вновь прославят
Грейг, Чичагов, Сенявин,
Круз, Сакен, Ушаков
В морях великим духом.
Но мудрых рассужденье
Коль справедливо то,
Что блеск столиц и прелесть
Достоинствам прямым
Опасней, чем пучины
И камни под водой:
Так, красны струи невски!
Средь тихих наших недр,
В насмешку бурям грозным
И страшным океанам,
Пожрать не могшим их,
Вы, вы их проглотили!
Увы! в сем мире чудном
Один небрежный шаг
И твердые колоссы
Преобращает в перст —
Родители! ах, вы,
Внуша глас скучной лиры,
Не рвитесь без мер;
Но будьте как прохожий,
Что на цветах  блеск рос
Погасшим зрел, — и их
Вслед запах обоняйте.
Жизнь наша жизни вечной
Есть искра, иль струя;
Но тем она ввек длится,
Коль благовонье льет
За добрыми делами
О, так! исполним долг,
И похвалы за гробом
Услышим коль своим, —
Чего желать нам больше?
В пыли и на престоле
Прославленный герой
Глав злых, венчанных выше.
Хвостов! Давыдов! Будьте
Ввек славными и вы.
Меж нами ваша память,
Как гул, не пройдет вмиг.
Хоть роком своенравным
Вы сесть и не могли
На колесницу счастья;
Но ваших похождений звук,
Дух Куков и Нельсонов
И ум Невтона звездна,
Как Александров век,
Не позабудут Россы.

Вот так, на уровне героев морских плаваний и сражений, на уровне звездных открытий Ньютона и всего “Александрова века” ценит простых русских лейтенантов-мореходов наш Державин! Вот это ода так ода — не царям, не владыкам, а отважным и грешным мореходам! А как своевременны размышления поэта о блеске столиц и светской жизни, прельщениях, которые опаснее, чем пучины и камни под водой! Надо сказать, что в этом стихотворении Державину открывалась еще одна грань русского народного характера. Она была и в стихах о Суворове, и в его драмах. В подтверждение приведем одно суждение академика Я. Грота, который в своей знаменитой биографии “Жизнь Державина” писал, как “верно он уже понимал одну всеми сознанную в наше время черту русского народного характера. Батый говорит своему приближенному Бурундаю:

О русской храбрости твоя хвала мне тщетна.
Их каменная грудь народам всем приметна;
Россиян победить оружием не можно,
А хитростью, — и я берусь за то не ложно:
Примеры многие я рассказать бы мог.
И самый Святослав погиб в стану врасплох.
Пойдет ли грозна брань, — веселие их свойство,
Беспечность стихия, пиры и хлебосольство.
Средь мира брань ковать у них заботы нет.
Сколь крат незапно им нанес союзник вред!

Даже в жизни героических людей мы находим примеры для национальной самокритики: ну, что ж, в этом и сила поэзии, сила русского ума.

Кажется, обо всем сказал в своем стихотворении Державин. Но один подвиг наших героев, на этот раз прежде всего Давыдова, остался за пределами его произведения: подвиг творческий. Они оставили нам описание своих путешествий. Итак, откроем “Двукратное путешествие…”
 
 

Перо, компас и шпага

Итак, “Двукратное путешествие”. Два тома, первый из них — описание самого путешествия, путевой дневник, второй — описание быта, нравов жителей острова Кадьяк. “Этот труд является первым русским трудом по природе островов и побережья Аляскинского залива”, — пишет А.И. Алексеев в монографии “Освоение русскими людьми Дальнего Востока и Русской Америки”. Нас в данном случае интересует не эта, вторая часть, носящая научно-этнографический характер, а первая, говоря словами Лисянского, “путешественные записки”. Это не отчет, не вахтенный журнал, а именно путевой очерк, живой и эмоциональный.

Автор обстоятельно описывает путь из Петербурга через Сибирь в Охотск, а затем морское хождение в Русскую Америку. Повествование ведется от первого лица: здесь и протокольные наблюдения, и живописные зарисовки, и философские размышления, и лирические отступления. Словом, “Двукратное путешествие” небезлико почти в каждой своей строке. Оно исповедально, согрето душевным светом, который идет от автора. Характерно, что историческое прошлое дается не как известие или исторический очерк, а как то, что живо в памяти. История пропускается через душу автора. Конечно, это прежде всего история мореплавания. “Имея довольно свободного времени, — пишет Давыдов, — мы читали о бедственном состоянии английского корабля “Центавр” под командою капитана Энгельфильда, который спасся с 13 или 15 только человеками из всего бывшего с ними военного и купеческого флота. Хотя подобное нещастие легко могло с нами случиться, однако же описание сие нас не потревожило. Может быть, оттого, что неохотно вдаемся в размышления о бедствиях другого, когда сами к тому близки”. Это уже не просто отчет об увиденном: автор не ограничивается перечислением, описанием фактов, он показывает, как то или иное событие, явление входит в жизнь, воспринимается, стремится найти объяснение многим из них.

Давыдов упоминает о “мореплавании русских промышленников по Восточному океану”. Но это не парадное упоминание. Это своеобразное размышление “сына отечества” о причинах “худого состояния” мореплавания, о том, как их изживать, чтобы “восходить… на степень желаемого изрядства”. Такими причинами автор считает и отдаленность земель, и трудность привлечения “искусных в морском знании людей”, и дороговизну припасов и снаряжения, и “корыстолюбие частных правителей”, и закоренелые привычки, вредное правило “вместо поправления скрывать худое”. Давыдов раздосадован, что все эти причины замедляют развитие мореплавания на Восточном океане, мешают “восходить оному на степень желаемого изрядства”. Зная, что не все примут эту критику, он с гражданственной смелостью упреждает удар: “Таить сии обстоятельства есть то же, что хотеть, дабы оныя не приходили никогда в лучшее состояние”.

И столь же правдиво и смело описывает “мореплавание в настоящем его виде”, ставя проблему подлинной заботы о развитии мореходства, подготовки искусных в морском деле людей. Стремясь не быть голословным, автор приводит примеры несчастий, происходивших от невежества. Вот один из примеров. Одно судно от Камчатки зашло далеко к югу. Алеутских островов все не было. Не зная, что делать и куда идти, мучаясь жаждой, “решились они положиться на волю Божию. Вынесли на палубу образ Богоматери, помолились ему и сказали, что откуда бы ветер ни задул, пойдут с оным.
Через час после полил дождь, принесший им величайшую отраду, и задул южный крепкий ветр, продолжавшийся сряду восемнадцать суток”. Не зная, что делать и куда идти, люди предались судьбе. Слава Богу, им повезло. А другие от невежества гибли.

За невежество крепко достается иным мореходам от Давыдова. Критикует он и действия промышленных людей, не любящих науку мореплавания, не имеющих “никакого уважения к мореходам своим, коих они часто бивали или заколачивали в каюту”. И вместе с тем он высоко отзывался о мужестве русских мореходов, этих “новых аргонавтов”, плавающих в Америку. Они “достойны гораздо более удивления, нежели бывшие под предводительством Язона, ибо при равном невежестве и недостатках в способах должны переплывать несравненно обширнейшие и немало им известные моря”.

Можно назвать эти размышления своеобразными авторскими отступлениями. Иногда они имеют лирический характер. Автор пишет не отчет, не дневник для себя, а книгу и, естественно, ведет в ней живой разговор с читателем. Он то и дело поясняет свое душевное состояние, размышляет о виденном, подводит итог, дает оценку. “Читателю, может быть, покажется странным таковое отступление к путешествию, но я надеюсь получить извинение, когда скажу, что мне было 18 лет, что я начинал только жить на свете…”

Любознательный взгляд автора выхватывает десяток интересных деталей: и при описании Барабинской степи, изобилующей озерами и болотами; и купеческого города Томска, где к тому времени было “три каменных дома”; и города Красноярска, местоположение которого прекрасно.

Не ускользает от взгляда путешественника и то, что “крестьяне сибирские, особливо Тобольской губернии, вообще очень зажиточны, честны и гостеприимны; они даже более просвещенны, нежели российские”. В Иркутской губернии наблюдается неурожай, что произвело “неслыханную дороговизну хлеба — пуд ржаной муки от 20 до 30 копеек возвысился до двух с половиной и трех рублей. В иных местах, особливо в городах, нельзя было ничего съестного достать”.

Восторг вызывает Лена, “разнообразные берега ее, острова, рассеянные по берегам деревушки и безпрестанно меняющиеся виды”. К тому же при таком передвижении “свобода читать книги или писать”. В Киренске Давыдов отмечает “необыкновенное построение церквей”. А далее Якутск… И тут уж другой способ передвижения. “От непривычки к верховой езде ноги и спина так у меня болели, что я принужден был часто сходить с лошади и идти пешком…” И, конечно, не забыта казнь египетская — оводы, мошка, комары… Пейзажи, пейзажи — и любование ими: “Какую разнообразную пищу почти на каждом шагу нашел бы для своей кисти или пера искусный живописец или описатель природы”.

Путь был небезопасным. Рассказывают о варнаках, разбойниках, которые ходят вооруженными и грабят, а потому путешественники всегда наготове: ружья и пистолеты кладут между постелей. Одна такая встреча с разбойниками заканчивается благополучно лишь потому, что Хвостов храбро бросился им навстречу с одной саблею.

Запись 19 июля 1802 года: “Едва успели разбить палатку и развести огонь, как услышали очень близко два ружейных выстрела. Якуты наши тотчас упали ниц. И в то же время с разных сторон появились семь человек, из коих двое шли прямо к нам, имея совсем готовые ружья. Не ожидая ничего доброго от таковой встречи, стали мы хвататься за свои замоклые ружья. Хвостов, не могши скоро достать своего, с одной саблей побежал навстречу к ним… Сей смелый поступок устрашил атамана… Они уверяли, что совсем не такие разбойники, как об них разумеют, что бежали от крайностей и тяжкого содержания, что берут от купцов нужное только им, и что никогда не решатся убить кого-либо, иначе как защищая себя”.

“Двукратное путешествие” никогда не переиздавалось, только фрагменты его нам удалось опубликовать в “Хрестоматии по истории Дальнего Востока” (составитель Н.К. Кирюхин, научн. ред. С.Ф. Крившенко, Владивосток, 1982). Вот почему дадим и здесь несколько штрихов из дневника путешествия.

“Перешел Белую другим бродом, поехали весьма частым лесом и претопким болотом. В недальнем расстоянии оставили медведя. Наконец лошади так устали, что многие падали уже и мы принуждены нашлись ночевать посреди болота… Только что легли спать, закутавшись шинелями, как пошел проливной дождь, который промочил нас в четверть часа насквозь… Ночь показалась нам годом… В 10 часов утра пустились мы в путь. Я насилу держался на лошади и завидовал тому, кто сидит в теплой комнате, не помышляя о дожде, льющем рекою. Отдал бы все, что имел, дабы укрыться только в шалаше, сквозь который дождь не проходит. Многим таковая слабость покажется смешною, но пусть они посудят о сем, не прежде, как не спавши 12 суток и пробыв более половины сего времени на дожде, не имея на себе сухой нитки: тогда только заключения их могут быть справедливы”.

Плавание из Охотска на судне “Елизавета”, август 1802 года.
“На судне “Елизавета” всего было 49 человек: лейтенант Хвостов, начальник оного, я — штурман, подштурман, боцман, трое матросов, 34 промышленных, два алеута с Лисьих островов, один американец с полуострова Аляксы, приказчик, помощник его и два наших человека.

…Хвостов и я были первые морские офицеры, вступившие в Американскую компанию: посему всяк удобно себе представить может, какие трудности преодолевать, какие недостатки во всем претерпевать, какие закоренелые предрассудки истреблять, каких привычных к буйству людей усмирять и, наконец, с каким невежеством должны были мы беспрестанно бороться”.

Октябрь, 15.1802 г.
На рассвете увидели мы остров Уналашку, состоящий из множества остроконечных гор, из которых иные покрыты были снегом… К утру ветр крепчал, а после полудни должно было взять другой риф у марселе. Ночью оный превратился в совершенную бурю… Порывы ветра были ужасны, жестокое волнение, с великой силою ударяя в судно, потрясало все его члены, и течь сделалась так велика, что вода в трюме прибывала, невзирая на беспрестанное выливание оной в обе помпы. Можно легко себе представить, какое действие производило сие над людьми, не приобыкшими к морским опасностям: страх принуждал их не щадя своих сил весьма усердно работать. Течь была в камбузе и с правой стороны около грот-люка, вероятно, от худого законопачения.

…К приумножению опасности груз в трюме тронулся и балласт на носу двинулся на подветренную сторону. Однако около полуночи вода в трюме начала уменьшаться.

На рассвете буря казалась быть во всей своей ярости; от великой качки не можно было на палубе стоять, держась за что-нибудь. Люди от мокроты и работы у помп измучились, но не было возможности сему пособить; по утру, однако, начали они сменяться на две вахты… К ночи ветр начал стихать, и наконец заштилело”.

И вот в ноябре 1802 года наши путешественники прибыли к месту своего назначения.
“Итак, мы в Америке! Я ступил уже на сей дикий и почти неизвестный берег, коего только желал достигнуть!” Встреча с Барановым, знакомство с местными жителями, возвращение в Охотск, а затем в Москву и Петербург. И риск, мужество на каждом шагу.

В лирически-философском ключе написаны заключительные строки книги. Наши путешественники снова в Петербурге. “Давно ли, думал я (ибо что значит протекшие 20 месяцев?), давно ли, когда мы выезжали отселе, сердце наше обременено было страданием разлуки с родными и ближними? Давно ли воображение наше представляло нам неизмеримые расстояния, бесчисленные опасности, иной свет, иное небо? Давно ли отчаянная мысль, что, может быть, мы никогда назад не возвратимся, снедала всю уверенность нашей души? Теперь все прошлые страхи кончились; мы удовольствовали наше любопытство, принесли некоторые заслуги и с приятным воспоминанием о прошедших трудностях летим увидеться с нашими родными, кто бывал в отсутствии, испытал сию радость; но тот больше, в ком меньше было надежды некогда наслаждаться оною”.

А впереди еще было новое путешествие…

Надо сказать, что русской маринистике чужд тон бахвальства, надуманной лихости, развязности, самолюбования. Ее характеризуют сдержанность, своеобразная будничная героичность. Героическое начало просвечивает через сдержанность авторского повествования и у Давыдова. Он пишет о невзгодах пути, о преодолении рек, болот, о происшествиях на море, трезво судит о рисковых поступках, которые по прошествии времени “заслуживают имя предосудительной дерзости, нежели похвальной смелости” (рассказ о том, как на байдарке высаживался в непогоду на берег). Его восхищение вызывают люди отважные, проникнутые идеей служения Отечеству (Баранов, Резанов, Шелихов, Хвостов и др.). Рассказывая о себе, о том, в какие переделки приходилось попадать, он как бы иронично улыбается, особенно тогда, когда поступал рисково, надеясь на одну только удачу, на русский “авось”.

Большую научную ценность представляет вторая часть “Путешествия”, где дано описание жителей острова Кадьяк. Хвостовым был составлен словарь наречия местных жителей.

Ал. Соколов извлек стихи Давыдова, написанные им на пустой странице какого-то объявления о продаже английских морских книг: оба они интересовались книгами на английском. Вот несколько строк, приведенных им:

Хвостов во океанах,
Как будто тройками
На ухарских Иванах,
Нас на “Юноне” мчит
Чрез горы водяные,
Туманы, мглы густые,
Грот, фок в корню имея,
В пристяжке лисель не жалея.
Дерет — и пыль столбом летит,
Фок-мачту ломит, та трещит,
Грот-стеньга отказалась,
Юнона рассмеялась,
Другую с ростеров тащит.
И ночью ль, днем у ведьмы одне шутки,
Хвостов съякшался с ней,
Морочит всех людей,
Поставит в срок кричит
Нам стеньги, мачты — дудки!
Смотри, Хвостов, Юнонины бока
Чтоб не дали нам всем
За смелость тумака!

Стихи, как видим, написаны с чувством юмора: так что они умели подначить друг друга, шутить, шуткой снимать напряжение, как бы подсмеиваясь над опасностью. Нельзя же их представить мрачными, сухими людьми. Тоже русская черта: посмеиваться над опасностями! И это в сочетании с серьезностью, а порой с долей изрядной сентиментальности. Что стоит признание Давыдова, как оказавшись в кибитке, они поклялись в вечной дружбе.
 
 

“Идем, хотя бы то и стоило жизни: и ничто в свете не остановит нас…”

(Хвостов)

Давыдов успел написать книгу о первом путешествии. Сделать это было тем более непросто, что его бумаги, описи, рисунки, чертежи были отобраны у них в Охотске. Вторая книга осталась в черновых заметках и письмах приятелям. Известны шуточные стихотворные строчки Давыдова: “Хвостов во океанах, как будто тройками на ухарских Иванах, Нас на “Юноне” мчит, чрез горы водяные, туманы, мглы пустые…” А его книгу оценили уже современники. И как бы развернулось его литературное дарование — ведь погиб он в неполных 26 лет… Едва приступив к творчеству. А Хвостову в ту пору исполнилось 33 года — возраст Ильи Муромца и Христа, пора проявления всех физических и духовных сил, зрелости…  Кстати, и Николай Хвостов, как и многие русские офицеры-мореплаватели, оставившие после себя путевые записки (И.Ф. Крузенштерн, Ю.Ф. Лисянский, В.М. Головнин, В.А. Римский-Корсаков, Г.И. Невельской), обладал тоже несомненным литературным даром. А может, богатство жизненных впечатлений, их необычность заставляли тянуться к перу (правда, не забудем здесь наставительной роли адмирала Шишкова, без которого и этих книг могло не быть)? И, конечно же, внутренняя тяга к самопроверке, к самооценке. Об этом свидетельствуют и дошедшие до нас фрагменты дневников Хвостова. Ал. Соколов в свое время собрал у себя связки писем, дневники, следственные дела к официальным журналам. Увы, все это так и осталось во многом неопубликованным. И где сейчас эти архивы? Очевидно, в Петербурге, но сохранились ли они? А пока давайте заглянем в те свидетельства, которые не канули в Лету, пусть фрагментарно. Ведь прав морской летописец Ал. Соколов: нельзя ограничиваться только событиями, подвигами, оставляя в стороне личности, их характеры.

В “Морском сборнике”, в пятой книге за 1853 год, была опубликована статья Ал. Соколова, которая представляет особый интерес для потомства. Вчитаемся в эти фрагменты.

Ал. Соколов приводит несколько любопытнейших отзывов Николая Хвостова о русском государственном деятеле Н.П. Резанове, сыгравшем неоднозначную роль в их судьбе. Здесь есть и критика, но есть и восхищение неутомимостью русского путешественника. И той внутренней побудительной силой, которая определяет его поведение. “Я никому так не удивляюсь, как Николаю Петровичу Резанову”. Речь идет о неимоверно трудных обстоятельствах холодной и голодной зимы, в которых очутились русские землепроходцы. О решительности Резанова, способного на величайший риск. “Нынче (22 февраля 1806 года), начиная чувствовать припадки цинготной болезни и боясь последовать образцу наших промышленников, которые ежедневно отправляются в Елисейския (т.е. умирают от цинги. — С.К.), намерился, спасая несчастную кучку людей, отправиться в Калифорнию, уповая достать хлеб от испанцев…” Вот вам и аналогия с древними: можно погибнуть, но плавать по морю необходимо. Во имя жизни! И, как известно, это плавание оказалось спасительным для людей. “Вот человек, — продолжает свою мысль Хвостов, — человек, которому нельзя не удивляться”. Мера бескорыстия Резанова превысила меру, которой Хвостов измеряет свои и Давыдова дела и потому, ревностно судя о Резанове, Хвостов отдает ему пальму первенства: “До сих пор мы сами себе удивлялись, как люди, пользующиеся столь лестными знакомствами в столице, имея добрую дорогу, решились скитаться по местам диким, бесплодным, пустым или, лучше сказать, страшным для самых предприимчивых людей. Признаюсь, я не говорил и не приписывал одному патриотизму, и в душе своей гордился: вот была единственная моя награда! Теперь мы должны лишиться и той, встретившись с человеком, который соревнует всем в трудах… Все наши доказательства, что судно течет и вовсе ненадежно, не в силах были остановить его предприимчивого духа. Мы сами хотели возвратиться на фрегате в Россию, но гордость, особливо, когда сравнили чины, почести, ум, состояние, то в то же минуту сказали себе: идем, хотя бы то и стоило жизни, и ничто в свете не остановит нас”. И пошли. И доставили продовольствие. И спасли людей (Ал. Соколов. Хвостов и Давыдов // Морской сборник, № 5, 1853. С. 349).

Читатель видит, что Хвостов “разобижен” тем, что в Резанове они вместе с Давыдовым встретили не менее увлеченного и бесстрашного человека, чем были сами. И далее о Резанове: “Я не могу надивиться, когда он спит! С первого дня нашей встречи я и Давыдов всегда при нем, и ни один из нас не видел его без дела. Но что удивительнее: по большей части люди в его звании бывают горды, а он совсем напротив, и мы, имея кое-какие поручения, делаем свои суждения, которые по необыкновенным своим милостям принимаем” (там же. С. 351). Раньше называли это качество честолюбием — не в смысле тщеславия, а в смысле: любовь к чести. Они обладали этим качеством — Хвостов и Давыдов, и ценили его в Резанове, Баранове, других героях освоения Дальнего Востока и Русской Америки.

Биограф замечает, что Хвостов начал вести свои дневники еще с молодых лет, и, в частности, называет его довольно интересный дневник плавания в Англию в 1799 году. Он пишет о вахтенной службе, о круге своего чтения. Читает “Аноиды” Карамзина и “какого-то Евгения” — то ли повесть Измайлова, то ли комедию Бомарше, переведенную на русский в 1770 году. Делает выписки из сочинений короля прусского Фридриха Великого. Сетует, что некогда учиться английскому. И еще такая деталь: не отказываясь, по всеобщему тогда обычаю моряков, от пуншей и разнообразных попоек, однажды записал в своем журнале, что “недовольный креплением парусов, высек несколько матросов и, сменившись с вахты, с досады, что дурно крепили паруса, выпил два стакана пуншу и сделался пьян”. И здесь же — жесткое самоосуждение, “ожесточение на образ своей жизни”. “Вот как проводим мы наше время, или, лучше сказать, убиваем. Я, правда, всякий день в мыслях собираюсь учиться по-английски…” Чего-чего, а самодовольства в этих словах нет.

Ал. Соколов сохранил для нас еще один интересный эпизод из дневника Хвостова. Речь идет об описании морского сражения 11 августа 1799 году.  Здесь интересны и подробности боя, и размышления русского офицера о механизме войны, о славе и бесславии. “В пять часов утра луч солнца, приводя в радость покойного поселянина, живущего на границах, углубленного, во время когда светило поверх горизонту, над плугом для насыщения разграбляющего его беспрестанно народа; в равной радости находится воин, находящийся под страшнейшими Тексельскими пушками, жаждущий выбрать хороший день, чтоб все препятствующее на берегах Голландии разграбить и предать вечному пеплу, не принося тем ни себе и никому прибыли, кроме разорения”. Вот философия осуждения войны — настолько она современна в устах человека начала XIX века, гораздо современнее той эйфории, которая свойственна многим в нашем ХХ веке. В боевых испытаниях русские моряки не роняли чести. Корабль “Ретвизан” неожиданно напоролся на мель. Мимо проходят другие корабли. Им предстоит сразиться с врагом. А “Ретвизану”, его экипажу, все, крышка. Позор! “Состояние наше весьма несносно! Все корабли проходят мимо нас, а мы стоим на месте и служим им вместо бакена! Вся надежда наша быть в сражении и участвовать во взятии голландского флота исчезла! В крайнем огорчении своем мы все злились на лоцмана и осыпали его укоризнами, но он и так уж был как полумертвый”. Русским морякам все же удалось сойти с мели и принять участие в сражении. Написал Хвостов и об этом. Честь, мужество, слава — и все это на фоне размышлений о противоестественности войны.
 
Отчий дом, слава, отечество… Ну, а любовь к женщине? Неужто у наших героев не было никакой любви, неужто этот стимул к подвигам не вошел в их жизнь? Нет, была и любовь. Мы уже говорили о том, что Давыдов был юношей влюбчивым… Соколов невнятно напоминает о какой-то Катерине, в которую влюбился Давыдов... А у Хвостова в его размышлениях о войне и мире, о благе тишины и разорительности баталий врывается вдруг интимное признание: “В самых величайших опасностях просьба и слезы прекрасных женщин в силах сделать на сердце самого жестокого человека и нечувствительного мужчины такие впечатления, что забудет все окружающие опасности… Я видел пример тут над собой, входя в нежнейшие чувства души милого творения, забывая несчастия и гибель к нам приближающуюся. О женщины! Чего вы не в состоянии сделать над нами, бедными!” 

Вот и весь “пример над собой”. А остальное где-то в письмах, в устных беседах с “милыми творениями”… Дайте простор романному воображению и вы увидите, что в жизни и Хвостова, и Давыдова был и этот “личный момент” — слезы и признания, любовь к женщине. Чувство отчего дома, где всегда ожидает мать, и чувство любви — счастливой или несчастной… Не забудем, что рядом с ними, на их глазах осуществлялся другой сюжет — сюжет романтической любви Резанова к донне Аргуельо! 

Хвостов принимался раза три вести дневник, но “все покидал”. Он видел вокруг “много любопытного”. Дневники, по его мысли, кажутся необходимыми не только для фиксирования “любопытного”, но и потому, что вокруг много людей, “напитанных злобой”, “дышащих смрадом, питающихся одними доносами” — и “для памяти не худо поденной запиской поверять себя и их гнусные бумаги для предосторожности”.

Дневник и письма Хвостова дополняют наше представление о его друге Гавриле Давыдове, о их легендарной дружбе. “Любя тебя, я во всю жизнь мою не был так огорчен, как прочел твое письмо”, — пишет он Давыдову, напоминая, что проехал с ним 16 тысяч верст и — “навек почтет себе законом умереть за тебя”. И все-таки так оно, наверное, и случилось, когда в ту злополучную ночь он бросился в Неву спасать своего друга!

А то, что оба они были люди рисковые, подтверждают и письма Хвостова, и записки Давыдова: да разве совершишь такие путешествия без риска! В дни пребывания на Аляске, в 1803 году, Хвостов записал: “Гаврило уехал за 150 верст, отсюда с 4-мя байдарками, оставя меня одного. О Боже!.. Пустился на такое большое расстояние, можно сказать, в корыте”. А сам Гаврила вспоминал, как не однажды и он, и его друг были на грани жизни и смерти, и подчас, конечно, и по нерасчетливой молодости, или по привычке на русское “авось”. Вот один такой случай, трезво проанализированный самим писателем. Случилось это на обратном пути из Америки, в Охотске. Но — сохраним стиль самого Давыдова:

“Желая узнать, нет ли в Охотске писем, я отправился на байдарке, но как до устья реки было далеко, то надлежало мне пристать прямо противу судна к берегу, где с отменною силой ходил высокий и крутой бурун. Мы должны были выждать самый большой вал, который донес нас один к берегу, когда я с передним гребцом тотчас выскочил и байдарку за собой выдернули на берег, так что другим пришедшим валом только заднего гребца с ног до головы облило…

Побыв часа два у господина Полевого и взяв от него ко мне и Хвостову письма, пошел я к своей байдарке. Тогда уже был отлив, ветр довольно свежий дул с моря и престрашный бурун о берег разбивался. Около байдарки собралось много людей, все говорили о невозможности ехать, с чем и гребцы мои были согласны. Некто бывший тут же передовик (начальник над промышленниками) сказал, что уже 33 года как он ездит на байдарке, а потому смело уверяет, что нет возможности отъехать от берегу. Я захотел доказать ему, что это можно; для этого уговорил гребцов пуститься к судну, несмотря на представления окружающего нас собрания. Итак, мы сели в байдарку на сухой земле, надели камлейки, обтяжки, зашнуровались, дождались, как пришел самый большой бурун: тогда велели себя столкнуть и погребли из всей силы. Первый встретившийся нам вал окатил только переднего гребца, второй закрыл его с головою, меня по шею, и прорвал мою обтяжку. Ворочаться было поздно, исправить обтяжку невозможно, а потому не оставалось нам иного, как всеми силами грести, дабы скорее удалиться от берегу. Еще один вал накрыл нас, но потом мы выбрались из буруна и увидели столько воды в байдарке, что она едва держалась на поверхности моря. С берегу все время, покуда мы были между высокими валами, не видали нашей байдарки и считали нас погибшими, но, увидев наконец спасшимися, начали махать шляпами в знак их о том радости”.

Вот вам живой безыскусственный слог писателя. Яркий слог! Заканчивается рассказ трезвым житейским выводом: плавать необходимо, но всегда ли похвальна безрассудная дерзость? “Должно признаться, — завершает свой рассказ Давыдов, — что упрямство составляет немаловажную часть моего права, и несколько раз оное весьма дорого стоило. Я не оправдываю сего моего поступка: он заслуживает больше имя предосудительной дерзости, нежели похвальной смелости. Таковым я сам его находил, но после, а не в то время, как предпринимал оный. Могу сказать, что в сем случае одно чрезвычайное счастие спасло меня от крайнего моего неблагоразумия”.

Хвостов и Давыдов не раз ссорились. Давыдов обижался на резкость Хвостова, тот в свою очередь — на характер Давыдова, но одновременно осуждал себя за неоправданную горячность. Но все-таки дружба их выдержала все испытания: и морем, и светскими историями, и войной… Хвостов очень доволен собой, когда он проявляет высокое мужество, спасая судно в бурю. “Я думал сам с собою: браво, Хвостов! Ты сумел предузнать, ванты вытянуть и проч. Браво! Есть надежда, что со временем выучишься узнавать, что бело, что черно!” Восхищаться лучшим в себе — тоже русская черта. Так же, как и осуждать худшее.

Что ж, со временем и Хвостов, и Давыдов, каждый по-своему, научились не только морскому делу. Научились узнавать, что бело, что черно, хотя это и не спасло их от зависти и черной неблагодарности петербургских столичных шаркунов. Они трудились и сражались во имя России, а им ставили в заслугу “молодечество и беспечное удальство”, как будто все сводится к этому. И снова приходят на память слова Державина, его одическое заклинание:

Хвостов! Давыдов! Будьте
Ввек славными и вы!

В чем же эта слава? Что снова и снова влечет к их именам? Чем они близки нам, людям уже совсем иного века? Но тоже русским людям, россиянам? Чем? Драматичностью судьбы? Морской доблестью? Юношеской распахнутостью навстречу жизненным невзгодам? Бескорыстием? Кто знает, кто ответит… И что такое “колесница счастия”, “чрезвычайного счастия”, если мы помним о них и через века? А сегодня помним по-особому. Россы мы или не россы? Русские или не русские? Отчего само слово “русские” стало немодным, то и дело заменяется словом “российские”. Хвостов и Давыдов… Вот он перед нами настоящий русский характер, с его достоинствами и издержками, характер народный, силой которого было создано великое русское государство от Балтики  до Тихого океана. “Русские отстаивали и укрепляли за собой свои окраины, да так укрепляли, как теперь мы, культурные люди, и не укрепим, напротив, пожалуй, еще их расшатаем…” Это из Достоевского. А на что он опирался в мысли своей? На нашу национальную историю, на наш национальный характер. Ах, как хотелось нашим заклятым друзьям видеть в нашем народе только обломовское начало, безволие и лень… Но ведь Хвостов и Давыдов – тоже русская история, и свое олицетворение русскости, в частности могучей силы воли и страстности, силы народного характера, о пассивности и лени которого трубят и поныне клеветники России.



 

Под парусами Крузенштерна и Лисянского

Первые кругосветные путешествия россиян в путевых записках

Русская маринистика многообразна. Она отразила героические и трагические страницы отечественной истории, показала и ратный подвиг русских моряков, и подлинно героический труд мореходов, открывавших и осваивавших новые земли. Своими корнями отечественная маринистика уходит в русские былины, народные песни. Видны они и в “Слове о полку Игореве”, где возникает романтический образ синего моря, и в “Хождении за три моря...” Афанасия Никитина — выдающемся литературном памятнике XV века, и в “Гистории о российском матросе Василии Кориотском...”, героя которой называют первым представителем героической морской темы в литературе XVIII столетия. Героическая деятельность включает в себя многие явления действительности. “Величием обладают важнейшие общенационально-прогрессивные задачи, возникающие в жизни общества, цели, которые люди осуществляют при решении таких великих задач, в служении этим величественным “делам”, — такая деятельность имеет так или иначе героическое значение”, — подчеркивается современным исследователем проблем исторического развития литературы (Поспелов Г.Н. Проблемы исторического развития литературы. М., 1974. С. 5).

Такие важнейшие общенациональные прогрессивные задачи решались в XVIII — XIX веках русскими мореплавателями, имена которых известны всему миру. Эта эпоха вошла в науку как эпоха великих русских географических открытий. Она не осталась безымянной. Если первопроходцы Дежнев, Хабаров, Поярков, Атласов и другие оставили после себя “отписки”, “скаски”, то многие первопроходцы более позднего времени, российские мореплаватели, первооткрыватели земель на Тихом океане оставили путевые дневники, очерки, мемуары. Среди них такие, которые обладают весьма значительными литературными достоинствами.

О каких же морских путешествиях идет речь? Назовем здесь ряд книг — полный перечень был бы длинным. “Российского купца Григория Шелихова странствования из Охотска по Восточному океану к американским берегам” (1791), “Двукратное путешествие в Америку морских офицеров Хвостова и Давыдова, писанное сим последним” (в двух книгах, 1810 и 1812 гг.), “Путешествие вокруг света в 1803-1806 годах на кораблях “Надежде” и “Неве” И.Ф. Крузенштерна (1809, 1812), “Путешествие вокруг света на корабле “Нева” в 1803-1806 годах” Ю.Ф. Лисянского (1812), “Записки флота капитана Головнина о приключениях его в плену у японцев в 1811, 1812 и 1813 годах...” (1816), “Путешествие вокруг света, совершенное на военном шлюпе “Камчатка” в 1818 и 1819 годах” В.М. Головнина (1822), “Путешествие по северным берегам Сибири и по Ледовитому морю, совершенное в 1820-1824 гг. экспедицией под начальством флота лейтенанта Ф.П.Врангеля”, “Подвиги русских морских офицеров на крайнем Востоке России. 1849-1855” Г.И. Невельского (1878), “Путешествия” Л. Загоскина, А. Лазарева, В. Римского-Корсакова, Н. Бошняка, А. Петрова, Ф. Матюшкина и др. Описания эти составили целый пласт русской документальной маринистики.

Дальневосточная ветвь русской документальной маринистики, проникнутая патриотизмом и истинной героикой, привлекает нас и сегодня. Привлекает и как памятник словесности, и как богатый источник исторической прозы, и как круг современного чтения.

Может быть, прежде всего записки самих мореходов дают ответ на вопрос: что же позвало их, наших предков, на столь трудные и славные дела? Каким увидели они мир в своих путевых записках? Почему и сегодня эти записки читаются с интересом? Значит, обладали наши мореплаватели и умением запечатлеть увиденное в живом слове. Обратимся к наиболее характерным мотивам “морских путешествий” и морских мемуаров.

“Российского купца Григория Шелихова странствования из Охотска по Восточному океану к американским берегам” — эта книга вышла в Петербурге в 1791 году и сразу же завоевала популярность у читателей.

Перед читателем открывался досель неведомый ему мир путешествия к берегам Америки.

Книга Шелихова состоит из трех частей. Часть первая — это собственно путешествие Шелихова, своеобразный отчет о странствованиях и превратностях пути. Часть вторая — историческое и географическое  описание островов Тихого океана — представляет в основном этнографический интерес и является, по мнению специалистов, одним из самых авторитетных для этого периода истории Аляски исследований. Часть третья повествует о продолжении плавания к американским берегам в 1788 году галиота “Три святителя”.

Нас особенно интересует первая и третья части — “Путешествие” и “Продолжение странствования”. “Путешествие” ведется от первого лица, автор использовал здесь много автобиографических деталей, подробностей. Читая эту часть, мы зримо представляем незаурядную личность русского морехода, патриота своей земли, не щадящего себя во имя высокой цели служения отечеству.

Личное начало заметно и в описаниях, и в размышлениях, и в тонких наблюдениях автора, который то и дело замечает: “я приметил”, “теперь долженствую описать” и т.д. Колорит эпохи и колорит личности самого автора лежит во всем, что пишет он о путешествии. В манере русского путешественника рассказывать о трудном, опасном без громких слов, без внешнего пафоса, как о самом обыденном. Но через эту обыденность просвечивает внутреннее мужество, сила воли, целеустремленность. Вот один из примеров. “В Охотск приехал 1787 года генваря 27-го числа... Из Охотска с женою своею также на собаках выехал февраля 8-го дня, продолжая далее путь, инде на оленях, а в других местах на лошадях и на быках, претерпев несказанные трудности и опасности. В Якутск приехал 11-го числа марта. 12-го числа марта из Якутской области отправился саньми и, со отбытия с Камчатки в проезде, в рассуждении собачьей и оленьей езды, во многих пустых местах претерпевал крайнюю и несносную трудность, от коей многократно с угрожением мучительного страха подвержена была жизнь моя совершенной опасности... Зима чрезвычайно без перемены почти, при самых жестоких северных ветрах, была до чрезмерности холодная... Пурги такие нередко на пустых метах захватывали, что ехать способу никакого, по ремню нарта за нартой связавши, не было, а только спасались в такие времена лежанием в снегу по два, по три и по пяти дней, не сходя с места, без воды и не варя пищи. Для утоления жажды, за невозможностью развести огня, употребляли снег, а вместо пищи сухари или юколу, лежавши в снегу, грызли”. Холод и голод, непредвиденные случайности, цинга и простудные болезни испытывали землепроходцев на прочность. Но люди шли вперед наперекор стихиям. “Усердие мое к пользам отечества ободряло меня”, — пишет Шелихов. В “Путешествии” весьма заметно обозначилось публицистическое начало, связанное с прямым осмыслением исследователем своей деятельности.

Отдельные части книги Шелихова — и “первое странствование”, и описание Курильских и Алеутских островов, “Продолжение странствования”, написанные в разное время, выходили по отдельности, а затем были объединены в одном издании.

Велико патриотическое значение книги знаменитого русского морехода, на которой воспиталась плеяда славных мореплавателей XIX века. И не только воспиталась. Русские моряки продолжили жанр морского путешествия, развили его. Этот жанр стал популярным, поистине украсил журналы XIX века. В этом жанре было запечатлено величайшее событие морской жизни начала XIX столетия — первое русское кругосветное путешествие Крузенштерна и Лисянского, стяжавших славу не только как замечательных мореплавателей, но и как авторов, достойно отобразивших свое путешествие в документальной маринистике. Несколько позже была издана и третья книга об этом плавании — “Журнал первого путешествия россиян вокруг земного шара (1816) Федора Шемелина”.

Кругосветное плавание было совершено в 1803-1806 годах на кораблях “Надежда” и “Нева”. Общее руководство и командование первым кораблем было поручено капитан-лейтенанту Крузенштерну, вторым кораблем командовал капитан-лейтенант Лисянский.

Первое плавание русских вокруг света продолжалось три года. Это обычная продолжительность таких плаваний в то время. Русские мореходы вышли на арену Мирового океана сравнительно поздно. Уже прошло три столетия, как Колумб открыл Америку. Уже прославились Магеллан, Кук, Лаперуз, Ванкувер. Казалось, все уже открыто. Но русские мореходы сумели сказать здесь свое слово. Известный немецкий историк Ф. Гельвальд так писал об этом: “В начале XVIII столетия уже почти все народы Европы имели свою долю участия в деле открытия Америки... Но истинным чудом представляется, что наконец и русские добрались до Америки... предприимчивые русские казаки нашли путь в Америку, невзирая на бесконечные пустыни Сибири, и совершенно самостоятельно и своеобразно открыли эту новую часть света. Всем остальным народам Европы путь в Америку открыл Колумб, с предприятиями же русских плавание Колумба не имеет почти ничего общего... Все другие народы шли с востока вместе с солнцем на запад. Русские же шли с запада на восток... они пробираются через весь север Азии, приходят к берегам Тихого океана, а там у них является свой собственный Колумб (Г.И. Шелихов. — С.К.), который во имя России приобретает право владения Северо-Западной Америкой” (Гельвальд Ф. В области вечного льда. Перевод с немецкого. СПб, 1884. С. 389-390. Цит. по кн. Головнин В.М. Путешествие на шлюпе “Камчатка” в 1817, 1818 и 1819 годах. М.: Мысль, 1965. С. 16).
 
Помимо общих исследовательских задач, у “Надежды” и “Невы” были свои собственные задачи. “Надежде” предстояло доставить в Японию русского посланника Резанова: правительство для создания и расширения русской торговли желало установить сношения с соседним государством. Необходимо было также доставить грузы в Петропавловск-на-Камчатке и Ново-Архангельск и описать Курильские острова и устье реки Амур. “Неве” ставилась задача посетить Русскую Америку, оказать помощь промышленным людям, правителю этого края Баранову. Большую часть пути корабли совершили врозь, каждый по своему маршруту. Вот почему Лисянский, книга которого выходила позже, счел нужным заметить: “Открывались мне многие случаи не токмо совершать особливое плавание, но даже обозревать и описывать такие места, в которые г. Крузенштерн заходить не имел никакого случая, а особливо во время годичного пребывания моего на северо-западных берегах Америки; посему я долгом себе поставил издать в свет и мои краткие записки, дабы почтенная публика, удостоив прочтения как оные, так и обширное описание г. Крузенштерна, могла иметь полное сведение о всем путешествии...” (Лисянский Ю.Ф. Путешествие вокруг света в 1803, 4, 5 и 1806 годах на корабле “Нева”. Владивосток: Дальневосточное кн. изд. 1977. С. 19). 
 
Интересно, что Лисянский не только дополняет Крузенштерна, но иногда и повторяет, считая что такое повторение не будет излишним, что “согласие... описаний послужит сугубым доказательством их справедливости, а разноречие ежели оно где-либо встретится, подаст повод любопытному испытателю к дальнейшему и точнейшему изысканию истины”. Здесь важны два момента, которые характеризуют подход автора к “сочинению ...путешественных записок”. Это, во-первых, отношение к “сочинению” как к своему нравственному долгу (“Я долгом себе поставил”) перед отечественным читателем. И для такой работы тоже было необходимо проявить подвижничество, тем более что, как признается Лисянский, он “никогда не помышлял быть автором”. И второе: в своем подходе, так сказать, теоретическом, автор декларирует, подчеркивает важность документальной точности, изыскания истины. Заметим, что и Лисянский, и Крузенштерн постоянно следуют этому правилу — это тоже характерно для отечественной документальной маринистики.
 
Составной частью “Путешествия вокруг света” Крузенштерна явился исторический очерк, или, как он его называет, “известия о мореплавателях и открытиях россиян в северной части Великого океана”. “Хотя я и не сомневаюсь, — пишет он, — что читателям известно повествование о российских открытиях и плаваниях в Великом северном океане, однако, невзирая на то, полагаю, что помещение здесь краткого об оных известия будет не излишним” (Крузенштерн И.Ф. Путешествие вокруг света в 1803, 1804, 1805 и 1806 годах на кораблях “Надежде” и “Неве”. Владивосток: Дальневост. кн. изд. 1976.). 

Исторический очерк начинается с размышлений о преобразовательной деятельности Петра I, прозорливо предвидевшего, что “отдаленные сии страны должны сделаться некогда полезными для государства”. Автор высоко оценивает достижения предшественников — Беринга, Чирикова, Креницина, Сарычева, Шелихова, говорит о чрезвычайных трудностях, “преодоленных единственно предприимчивым и терпеливым духом россиян”. По его мнению, правительство должно поддержать российских мореходов, помочь построению судов, подготовке искусных начальников. Здесь же он говорит о побуждениях, заставивших его войти в министерство с просьбами об организации кругосветного путешествия ради выгод российской торговли. Поначалу все его старания возбудить интерес к “такому предприятию были равномерно тщетны”. Положительный ответ пришел, когда автор его уже не ждал. “Более полугода уже прошло, как я разделял счастие с любимой супругой и ожидал скоро именоваться отцом. Никакие лестные виды уже не трогали 

сильно меня. Я вознамерился было оставить службу, дабы наслаждаться семейственным счастием. Но от сего надлежало теперь отказаться и оставить жену в сугубой горести”. Над личными планами возобладало чувство “обязанности к отечеству”.

Лисянский в своей книге считает возможным обойтись без исторической части: ведь его “записки” призваны дополнить описания Крузенштерна. И он начинает с краткого предуведомления, в котором дает список находившихся на корабле “Нева” “чиновников и морских служителей”, т.е. всей команды, от капитана до матросов. Дать список команды и Лисянский, и Крузенштерн считают своим нравственным долгом, своеобразной благодарностью участникам плавания. Как и в книге Шелихова, встречаются здесь отдельные зарисовки быта, труда матросов. Как правило, о многотрудной и опасной работе матросов говорится с одобрением и восхищением. “Матросы обоих кораблей работали денно и нощно”, — свидетельствует Крузенштерн, но не называет никого поименно. “Радость, что мы скоро оставим Японию, обнаружилась иначе неутомимостью в работе наших служителей, которые часто по 16 часов в день трудились почти беспрестанно и охотно”.

По форме “путешественные записки” Крузенштерна и Лисянского — это путевые дневники, своего рода очерки. Документально точно описан путь следования, достопримечательности разных стран, градов и весей, быт, нравы жителей, особенно тех племен, где сохранились родовые нравы и обычаи — своеобразная экзотика прошлого. Это подчас острые социальные наблюдения, вызывающие критику колониализма, хищничества американских, английских и иных претендентов на Мировой океан, равнодушия к нуждам народа царских чиновников. Но все же можно определенно утверждать: в морской документалистике героика будничного труда простых моряков не обойдена. Особенно конкретно она показана в книгах Головнина, Давыдова, Невельского, В. Римского-Корсакова.

Запоминаются у Крузенштерна, Лисянского, Головнина, Давыдова описания природы, особенно картины штормов. Вспомним у Шелихова: “Буря сия была столь велика”. Крузенштерн дает подробное описание бури в Тихом океане по пути с Камчатки в Японию: “Ветер, постепенно усиливаясь, достиг в один час пополудни до такой степени, что мы с великою трудностью и опасностью могли закрепить марсели и нижние паруса, у которых шкоты и брасы, хотя и по большей части новые, были вдруг прерваны. Бесстрашие наших матросов, презиравших все опасности, действовало в сие время столько, что буря не могла унести ни одного паруса. В три часа пополудни рассвирепела, наконец, оная до того, что изорвала все наши штормовые стаксели, под коими одними мы оставались. Ничто не могло противостоять жестокости шторма. Сколько я ни слыхивал о тайфунах, случающихся у берегов китайских и японских, но подобного сему не мог себе представить. Надобно иметь дар стихотворства, чтобы живо описать ярость оного”. Любопытно, что сетование автора по поводу отсутствия у него “дара стихотворства” было как бы услышано: в 1807 году в Петербурге вышло отдельным изданием большое стихотворение С.Боброва “Россы в бурю, или Грозная ночь на Японских островах”. Стихотворение звучит как здравица в честь русских мореходов:

“Неустрашимые! Я вижу, вас чтит небо,
Чтит и бездна, вас чтит судьба и сами боги”.

В книге Крузенштерна описана миссия Резанова в Японию, рассказывается о Камчатке, Сахалине.

Конкретным, интересным материалом насыщены страницы книги Лисянского, посвященные пребыванию мореходов в Русской Америке. Это и встреча с Барановым и русскими промышленными людьми, и путешествие в глубь острова, и взаимоотношения с местными жителями. Описания “населены”: в них обрисованы фигуры русских землепроходцев Арбузова, Повалишина и др. Автор проявляет интерес к легендам аборигенов, людей Севера. Любопытно, что записывает он ту же легенду, на которую обращено внимание и в книге Шелихова (“сей народ... почитает же несколько птицу — так называемого ворона”).

“Некто рассказывал мне историю о сотворении острова таким образом: “Ворон принес свет, а с неба слетел пузырь, в котором были заключены мужчина и женщина. Сперва они начали раздувать свою темницу, а потом растягивать ее руками и ногами, от чего составились горы. Мужчина, бросив на них волосы, испустив из себя воду, произвел моря. Плюнув же в канавки и ямы, вырытые мужчиной, она превратила их в рощи и озера...”
 
Легенда о вороне-светоносце, о людях-богатырях, творящих землю и все вокруг, найдет отзвук в книге русского морского офицера, исследователя Аляски Лаврентия Загоскина “Пешеходная опись части русских владений в Америке, произведенная в 1842, 1843 и 1844 гг.”, изданной в 1847-1848 годах и переизданной в 1956 году, а затем, уже в наше время, в историческом романе Сергея Маркова “Юконский ворон” (о Загоскине). 

Личность автора — какой она видится из книги Лисянского? Что он замечает, о чем размышляет? Итак, что же главное в нем? Подвижничество, любовь к своему делу, честность, мужество, стойкость. Эти черты характера проявляются в повседневности морских дел. Мы видим Лисянского, беседующего с матросами. Видим, как приходит он на выручку правителю Русской Америки Баранову и с ходу, после тяжелейшего испытания морем, штормами, устремляется в бой. Видим, как пo-человечески чутко относится он к аборигенам, тонко подмечает детали их быта, обычаев, поверий, предрассудков, общается с ними. Примечателен эпизод, в котором рассказано о том, как однажды ночью корабль сел на мель. “Вся команда, оставив свои койки, бросилась крепить паруса, а штурман между тем обмеривал глубину вокруг судна, которое остановилось посреди коралловой банки”.

Гибельное место было изучено и отмечено на карте. Автор лишь сожалеет о том, что ему не удалось исследовать остров досконально. Не будь несчастного случая, пишет он, “отыскал бы что-нибудь важнейшее, ибо нет труда, которого бы преодолеть, нет опасности, которой бы перенести я не согласился, лишь только бы сделать путешествие наше полезнейшим и новыми открытиями доставить честь и славу Российскому флагу”. Что это — лишь словесная декларация? Нет, конечно. За этими словами — дело, подвиг.

Последний отрезок пути от южной оконечности Африки до Англии был преодолен за 42 дня без заходов в порты. Лисянский решился на такой длительный переход, требующий огромного напряжения, потому что был уверен: “Столь отважное предприятие доставит нам большую честь, ибо еще ни один мореплаватель, подобный нам, не отважился на столь дальний путь, не заходя куда-либо для отдохновения. К столь смелому подвигу много побуждало меня и самое желание моих подчиненных, которые, быв в совершенном здоровье, о том токмо и помышляли, чтобы отличить себя чем-нибудь чрезвычайным”. Лисянский придет в Кронштадт чуть раньше Крузенштерна, за что последний будет на него не в шутку обижен. Но славы им хватило на двоих — и эта слава обеспечена не только самими путешествиями, но и книгами, которые каждый из них написал.

Как видим, не только факты, эпизоды, но и живое размышление автора цементирует все повествование. Лисянский не боится громких слов о подвиге, но как сдержанно, с какой внутренней силой они произносятся! А потому, подчеркнем еще раз, в структуре книги эти публицистические “отступления” — не риторика. В них — суть героического характера. Высокое слово в ладу с высоким делом.



 

Дорогами мореходов

Русская документальная маринистика и героика освоения Дальнего Востока. В.М. Головнин,
В.А. Римский-Корсаков

Заметным шагом в развитии документальной маринистики стали своеобразные книги-путешествия Василия Михайловича Головнина. Его “Записки о приключениях в плену у японцев” и “Путешествие вокруг света на шлюпе “Камчатка” широко известны.

На долю русского мореплавателя В.М. Головнина выпало столько опасных и увлекательных приключений, что это может показаться неправдоподобным. Головнин участвовал в морских сражениях, дважды был в кругосветных плаваниях, почти три года провел в плену у японцев и всегда, при всех обстоятельствах сохранял присутствие духа, мужество и верность отечеству. С юных лет он вел “записную книжку”, в которой фиксировал все сколь-нибудь значительные события своей жизни, а будучи на корабле, в любых обстоятельствах вел журнал. Своей привычке он не изменил и в японском плену, где, казалось, положение было безвыходным. Ему не дали ни бумаги, ни карандаша. Оставалось “завязать узелок на память”. И Головнин так и сделал. “За неимением бумаги, чернил или другого, чем бы мог я записывать случившиеся с нами примечательные происшествия, вздумал я вести свой журнал узелками на нитках. Для каждого дня пребывания нашего в Хакодате завязывал я по узелку. Если в какой-то день случилось какое-либо приятное для нас приключение, то ввязывал я белую нитку из манжет, для горестного же происшествия черную шелковинку из шейного платка; а если случалось что-нибудь достойное примечания, но такое, которое не опечалить нас не могло, то ввязывал я зеленую шелковинку из подкладки моего мундира. Таким образом, по временам перебирая узелки и приводя себе на память означенные ими происшествия, я не мог позабыть, когда что случилось с нами” (Записки  флота капитана Головнина о приключениях его в плену у японцев в 1811, 1812 и 1813 годах. Хабаровск, 1972. С. 107). Как видим, сами обстоятельства продиктовали жанровый характер книги: это не просто дневники, поденные записи, а книга-воспоминание.

Благодаря этому “журналу” Головнин после возвращения на родину написал свои записки, впервые опубликованные в журнале “Сын отечества”. В 1816 году записки вышли отдельным изданием. Они были переведены почти на все европейские языки. Много раз издавались в дореволюционное время. В наши дни были изданы сочинения В.М. Головнина (1949), осуществлен ряд изданий. В том числе в серии “Дальневосточная историческая библиотека” — авторитетное научное издание.

Литературная одаренность Головнина была замечена уже современниками. В журнале “Сын отечества”, где появились эти записки, было написано: “Капитан-лейтенант Головнин, известный продолжительными страданиями в японском плену, сделал путешествие вокруг света и путевыми своими записками украсил “Сына отечества” (Сын отечества. СПб, 1821. № 4. С. 149). В 1820 году в февральской книге “Невского зрителя” Кюхельбекер писал, что между  прозаическими статьями первых пяти книжек “Сына отечества” первое место занимает “Путешествие вокруг света” Головнина. “Когда мы услышали, что в “Сыне отечества” будут появляться время от времени описания пера г-на Головнина, мы обрадовались и приготовились читать статьи занимательные, написанные без всех пустых украшений, восторгов и восклицаний, — мы не ошиблись” (Литературно-критические работы декабристов. М., 1978. С. 176). Будучи в ссылке Кюхельбекер еще раз добрым словом вспомнит “Записки” Головнина в своем дневнике. Приветствуя выход “Путешествия…” отдельным изданием, А. Бестужев-Марлинский в своей статье “Взгляд на русскую словесность в течение 1823 года” спешит обрадовать читателей сообщением о книге Головнина и поэме Пушкина “Бахчисарайский фонтан”. О путешествии Головнина, в частности, говорится: “Первая часть оного посвящена рассказу и описаниям истинно романтическим; слог оных проникнут занимательностью, дышит искренностью, цветет простотою. Это находка для моряка и для людей светских” (Литературно-критические работы декабристов. М., 1978. С. 176). Л. Толстой прочитает записки в 1853 году “с удовольствием” и введет их в круг детского чтения (См.: Бабушкина А.П. История русской детской литературы. М., 1948. С. 303).

Описывать только виденное, испытанное — это не только декларируется автором, но подтверждается каждой страницей. Доподлинность и одновременно живописность сразу были замечены критикой. “Головнин описал свое пребывание в плену японском так искренно, так естественно, — замечал А.А. Бестужев, — что ему нельзя не верить. Прямой, неровный слог его — отличительная черта мореходцев — имеет большое достоинство и в своем кругу занимает первое место после слога Пл. Гамалеи, который самые сухие науки оживляет своим красноречием” (Литературно-критические работы декабристов. М., 1978. С. 176).

С первых страниц и до последних читатель как бы “погружен” в это путешествие: видит зримо, что делают, как ведут себя, о чем думают  и что переживают герои документального повествования. Да, мы вправе говорить о героях повествования, ибо они предстают как живые люди, со своими чертами характера. Прежде всего, это сам рассказчик (вполне правомерно говорить об образе рассказчика). Это волевой человек, закаленный моряк, искушенный во многих жизненных превратностях, способный сохранить силу духа, хладнокровие в суровых испытаниях. Жестокие измывательства не отвращают его от японцев, он видит, что среди них есть добрые люди, особенно среди солдат, которые стремятся облегчить участь русских моряков. От автора не ускользнуло то, что чаще “столько доброты сердца” проявляют простые люди, “по наружности долженствовавшие быть из последнего класса в обществе”. “Самый величайший пример человеколюбия и добродетели” нашли русские моряки в одном солдате, который своими поступками трогал их до слез. Скупыми штрихами автор рисует портрет этого солдата, сообщив имя “сего достойного человека — Кана”.
 
Не только в действиях, но и в размышлениях об отечестве, о смысле человеческой жизни выражается пафос личности центрального героя, как, впрочем, и пафос всего повествования. Повесть полна драматизма, и этот драматизм не надуманный — сюжет дает сама жизнь: вероломный захват в плен, тюрьма, побег, десятидневное скитание по горам и лесам, новое заточение в тюрьму… “Мысль о вечном заключении и о том, что мы уже никогда не увидим своего отечества, приводила нас в отчаяние, и я в тысячу раз предпочитал смерть тогдашнему нашему состоянию” (Головнин В.М. Указ. соч. С. 149). Именно в плену узнают моряки, что русские оставили Москву, но именно в плену к ним доходит весть и о наступлении Кутузова. Идея русской чести связана и с рассказом о героическом поступке матроса Макарова, который не оставил капитана Головнина в беде, тащил на себе, а в минуту опасности, преодолевая утес, спас его от гибели. Идея чести связана и с рассказом об отступничестве мичмана Мура. В плену, не выдержав морального давления, он отказался от побега, пошел против своих товарищей. Исследуя это падение, автор поясняет, что такое внимание к подобным поступкам объясняется нравственной задачей его повествования. “Прошу читателя быть уверенным, что повествую об них здесь отнюдь не с тем, дабы выставить перед ним 
состояние, в котором я и несчастные мои товарищи несколько времени находились в полном ужасе, но чтобы примером сим споспешествовать, хотя несколько, к отвлечению молодых людей от подобных заблуждений, буде судьбе угодно будет кого из них ввергнуть в такое же несчастье, какое мы испытали, и показать им страшным опытом, что из всех возможных пороков ни один так тяжело не лежит на сердце, как отречение от своего отечества или даже самое покушение на оное, коль скоро человек обратится опять на правую стезю и будет размышлять беспристрастно о своих поступках. А особливо, если то был человек, имевший совесть и добрые чувства…” (Головнин В.М. Указ соч. С. 250-251).

Среди других лиц, которые раскрыты в действиях, — это и офицер Рикорд, и матросы Шкаев, Симонов, Макаров, и японские чиновники. Через все повествование проходит фигура курильского переводчика, представителя айнов, которого зовут Алексеем Максимовичем. В его облике автор выделяет откровенность, доброту, отзывчивость, честность. Это одно из первых изображений в русской документальной литературе представителей малых племен Дальнего Востока — представителя айнов. Надо отметить, что фигура Алексея согрета в книге авторской симпатией, чувством уважения, гуманизмом. Традиция, которая в русском очерке-“путешествии” идет от самих основ — от Крашенинникова до Арсеньева.

Свой нравственный долг перед читателем выполнил и капитан П.И. Рикорд, который после захвата Головнина японцами принял на себя командование шлюпом, энергично содействовал его освобождению. “Записки флота капитана Рикорда о плавании его к японским берегам в 1812 и 1813 годах и сношениях с японцами” были изданы в том же 1816 году, что и книга Головнина. Сам автор рассматривал свои записки как “дополнения к записям капитана Головнина”. И не случайно в серии “Дальневосточной исторической библиотеки” “Записки” Рикорда публикуются как приложение к книге В.М. Головнина.

“Новое путешествие…” О. Коцебу захватывает большой жизненный материал. В первой части дано описание плавания к берегам Бразилии, многих островов Тихого океана. Во второй части описывается плавание в Калифорнию, на Сандвичевы острова, посещение острова Святой Елены, возвращение в Россию. Несомненно, по литературным достоинствам это одно из наиболее ярких произведений документальной литературы.  В кратком “Предисловии” О. Коцебу оговаривает, что его произведение “не претендует на то, чтобы быть причисленным к трудам знаменитых мореплавателей”, однако находит, что оно “заслуживает обнародования хотя бы в интересах будущих мореплавателей”. Не лишена интереса мысль Коцебу о том, что “описание малоизвестных или вовсе неизвестных земель, характеристика тамошних обитателей, как и рассказ о пережитом среди них, способны вызвать не меньший интерес, чем среднего достоинства роман” (Коцебу О. Новое путешествие… М. 1987. С. 24). Не скажем, что это преувеличение. Более того, роман среднего достоинства не способен подчас сохранять значение свое на долгое время. А книга-путешествие сохраняет. Автор привлекает наше внимание не к узкоспециальному а к общеинтересному, будь то описание шторма, будничного плавания или встреч в Рио-де-Жанейро, приема гавайской королевы на корабле, или посещение могилы Наполеона на острове Святой Елены, или истории русских промышленников в Русской Америке… Автор предстает человеком глубоко гуманным, имеющим свой взгляд на явления действительности. Недвусмысленно осуждает он жестокость, стяжательство, религиозное ханжество, погоню за наживой, цинизм. От его взгляда не укрывается хищническая хватка американских и английских дельцов, своекорыстные интересы католических миссионеров. Он резко обличает насилие, даже если оно прикрывается благими целями.
Английские миссионеры навязывают религию силой. “Были убиты все те, кто не хотел переходить в новую веру. Религиозное рвение породило тигриную ярость в сердцах прежде столь кротких людей. Пролились потоки крови, целые племена были истреблены…” (С. 109). И  вывод из такого ряда фактов: “Та религия, которую приходится распространять силой, уже по этой причине не может быть истинно христианской” (С. 107). Так  отметается автором “фальшивое христианство”.  Обличает Коцебу не только “кровавое насаждение миссионерской религии”, но и спаивание населения. На долю Коцебу выпало счастье открыть атолл Бикини (9 октября 1825 года). Но какой трагедией для всего живого обернулось это открытие! Уже в нашем столетии здесь, на Бикини, американская военщина в 1946-1962 годах проводила испытание ядерного оружия… Какие бы слова нашел Коцебу, который протестовал против любой опустошительной эпидемии, направленной против коренных жителей дальних островов. Коцебу клеймит работорговлю неграми, которая проводится в Бразилии “со всей бесчеловечностью, порожденной корыстолюбием”. Он отстаивает право индейцев иметь свою культуру, видит перспективы ее развития. Вот откуда проступает через все повествование образ духовно богатой, благородной человеческой личности. С чувством достоинства пишет О.Коцебу о моряках своего экипажа, которые находят общий язык с островитянами. Жестокость, негуманное отношение к аборигенам — вот что, по мысли Коцебу, погубило даже такого знаменитого капитана, каков был Кук. “Кук забыл, к чему обязывает его положение, и совершил ряд весьма жестоких и бесчеловечных поступков”, — пишет Коцебу (С. 277). Своим гуманизмом “Новое путешествие…” Коцебу обращено к сегодняшнему дню: сколько “средних романов” пережила эта книга. И еще переживет — и во многом в силу своей гуманности, благородства.

Не может не привлечь к себе внимание “как литературное произведение” “Журнал кругосветного плавания на шлюпе “Камчатка” под командованием капитана Головнина”. Автором этого журнала был Ф.Ф. Матюшкин. Да, тот самый, который был лицейским другом Пушкина, о котором поэт писал в знаменитом стихотворении “19 октября”. Именно ему перед отплытием Пушкин “изъяснял … настоящую манеру записок, предостерегая от излишнего разбора впечатлений и советуя только не забывать всех подробностей жизни, всех обстоятельств встречи с разными племенами и характерных особенностей природы” (Шур Л.А. Указ. соч. С. 149). Путевой дневник использует форму письма (матери, друзьям), очерковых описаний, несомненно, сказалось и знание записок русских мореплавателей, традиции которых Матюшкин продолжал. Так, в последние годы пребывания в лицее он мог прочитать в журнале “Сын отечества” “Извлечение из журнала путешествующего кругом света российского лейтенанта Лазарева” (1815), “Перечень писем путешествующего на корабле “Рюрик” лейтенанта Коцебу от Тенерифа до Бразилии” (1816).
 
Сам Матюшкин проделал путь от Кронштадта до Камчатки, побывав в Англии, Южной Америке, в Русской Америке, на островах Тихого океана. 

Журнал Ф.Ф. Матюшкина (хранится он в Санкт-Петербурге, в Пушкинском доме)  в наши дни частично опубликован и рассмотрен в работах Ю.В. Давыдова и Л.А. Шура (М., Прометей. 1972. Т.9). 

Своеобразное повествование в письмах создает в 50-х годах XIX столетия Воин Андреевич Римский-Корсаков. Тематически эти письма примыкают к очерковой книге И.А. Гончарова “Фрегат “Паллада”. Как известно, в Японию и к берегам русского Амура “Паллада” шла вместе с винтовой шхуной “Восток” — в книге Гончарова о ней встречается несколько упоминаний, тем более что самое последнее плавание в дальневосточных водах, от устья Амура до Аяна, Гончаров совершил на шхуне. Командиром этой шхуны был молодой  морской офицер Воин Римский-Корсаков, старший брат великого русского композитора Николая Андреевича Римского-Корсакова (тогда еще малолетний Ника, только-только определявший не без 

участия старшего брата-моряка свое жизненное призвание). По пути следования Воин Андреевич писал своим родителям и друзьям письма, выстраивая их в своего рода “повествование”, цельную повесть-путешествие. Так что литературное имя состоялось.

Но, как случалось не раз в нашей истории, затем и дневники, и письма были надолго забыты. “У дневников В.А. Римского-Корсакова странная судьба, — пишет известный историк Б.П. Полевой. — Хотя Федор Воинович, сын мореплавателя, опубликовал основную их часть (от берегов Японии до плавания на Камчатку осенью 1854 года), они почему-то оказались забытыми” (Римский-Корсаков В.А. Балтика — Амур. Повествование в письмах о плаваниях, приключениях и размышлениях командира шхуны “Восток” // Хабаровск, 1980. С.11). Уже в наше время появились публикации писем в журнале “Новый мир” (Письма о Китае. // Новый мир. 1956. № 6) и дальневосточном сборнике “Океан и человек” (Письма с кругосветного плавания // “Океан и человек”. Владивосток, 1980).
 
И, наконец, о самом значительном издании Воина Римского-Корсакова. В 1980 году Хабаровское книжное издательство в серии “Дальневосточная историческая библиотека” выпустило книгу В.А. Римского-Корсакова “Балтика — Амур”. Подзаголовок ее: “Повествование в письмах о плаваниях, приключениях и размышлениях командира шхуны “Восток”. В книгу вошли письма родителям, очерки и фрагменты из дневников Римского-Корсакова. Дан очерк о жизни мореплавателя (автор — кандидат исторических наук Л.М. Демин), книга содержит обстоятельный научный аппарат (подготовка текста писем к изданию, предисловие, послесловие и примечания кандидата исторических наук Б.П. Полевого). Прекрасное это издание явилось подлинным открытием Воина Римского-Корсакова как замечательного документалиста и талантливого литератора-мариниста. Еще в 1922 году племянник Воина Андреевича, сын младшего брата — композитора, обратив внимание на письма своего дяди, писал: “Когда-нибудь письма его дождутся опубликования, я в этом не сомневаюсь, — так ценны они как памятник умственной и духовой жизни своего времени” (Музыкальная летопись. Статьи и материалы под ред. А.Н. Римского-Корсакова. Пг., 1922. С. 58). И вот дождались. 

Письма Римского-Корсакова ведут нас дорогами русских мореплавателей, запечатлевая наиболее  

значительные события русской дальневосточной истории середины XIX столетия. Временные масштабы — с 26 августа 1852 года, со дня прощания с Кронштадтом, до 22 сентября 1857 года — дня возвращения на Балтику. Это своеобразная панорама: картины встреч в Англии, Южной Америке, Китае, Японии, нравы, обычаи, экономика, культура. Особый интерес представляют письма, рисующие русский Дальний Восток в огне войны 1854 года. Собственно, письма здесь видоизменяются — автор становится летописцем, очеркистом, бытописателем. Читатель найдет в них немало интересных, ярких сведений о Муравьеве-Амурском, Путятине, Невельском, Завойко, Гончарове и др. Это микропортреты. Черты характера раскрываются во времени. Особенно психологичен характер Путятина, начальника экспедиции, отношение к которому очень неоднозначно. Автор подмечает в нем англоманство, недоверие к подчиненным, “развитое до отвращения”.

В других письмах — характеристика Путятина как “человека души доброй, чувствительной”. Автор улавливает и драматизм отношений Невельского с Муравьевым, и противоречие характера Завойко, словом, дает неоднозначное представление о каждом из них.

Письма открывают читателю многие грани облика русского мореплавателя, и не только грани общественно значимые, но и интимные, глубоко личные. Общественно значимые грани — это прежде всего страницы о плавании, о героях дальневосточной эпопеи, об их заботах, волнениях, человеческих качествах.  А грани интимные, личные, которые обычно человек доверяет лишь своему дневнику, это рассказ о первой своей влюбленности. “Дело коротко и ясно, — пишет Воин Римский-Корсаков родителям, — я на 33-м году от роду имею несчастье быть в первый раз влюбленным. Это бы еще ничего, но в том-то и беда, что любовь моя пала на замужнюю женщину, да (к тому же) жену моего доброго приятеля, который радушно меня принимал, вовлек меня, сам того не подозревая, в частые свидания со своей барыней, а затем я, что ли, виноват, что К.И. Невельская так хороша собой, так грациозна, так любезна?!” (Римский-Корсаков В. Балтика — Амур. С. 223).

“Романтические страницы”, как называет сам автор это увлечение, приоткрывают в жизни моряка нечто важное, приводят к нравственному открытию: “Я понял через нее, что человеку ненатурально прожить весь век, не ощущая потребности в сердечной привязанности, что обречь себя на всю жизнь единственно к гражданскому быту есть идеал, безобразный и не свойственный нашей природе, и что собственное счастье человека заключается в семье, а не в обществе” (там же. С. 226). Полемически выраженная мысль о ненатуральности жизни, ограниченной только “гражданским бытом”, долгом, органичности сочетания “гражданского” с интимным, личным — очень важна для всей книги, целиком посвященной “гражданскому быту” мореплавателя. “Мысль семейная”, говоря словами Л. Толстого, для этой книги стала естественной. И не только в этом одиночном суждении о роли семьи в жизни человека. Но в обращенности всех писем к отцу и матери — пожалуй, не найти другого примера в истории маринистики. “Сегодняшний день, милые мои папа и мама, есть один из самых решительных дней моей жизни”, — так начинается первое письмо, в котором автор просит родительского благословения своего выбора. “Простите меня за то, что я так распорядился собою без вашего ведома. Но согласитесь, что, имея два дня сроку, нельзя долго колебаться. Обнимаю вас. Ваш любящий сын Воин”. И кончается книга письмом, в котором Воин сообщает о своем новом назначении: “Все окончилось благополучно, корвет теперь уже в гавани, и, кажется, на днях уже я буду назначен командиром нового судна”. Здесь же приложено письмо Ники, сообщающего о своей встрече со старшим братом: “Пришлось мне прежде вас обнять Воина, мои папа и мама”. Ника как бы подхватывает традицию старшего брата и “отчитывается” перед родителями. Одной и самых примечательных особенностей писем Воина стала их органичность, искренность: ни слова фальши, наигранности, надуманности.

Многие страницы книги приобретают значение своеобразной семейной педагогики. В них отражены представления о чести и бесчестии, о назначении человека, о преодолении трудностей, о призвании и т.д. Особое значение приобретают многочисленные места писем, касающиеся младшего брата Ники. Это целая педагогическая система взглядов на предназначение человека, на его призвание, на подготовку к жизненным испытаниям.  Педагогическое начало — еще одна серьезная грань этой своеобразной книги. “Брату Нике пришлю особое письмо”, — пишет Воин Римский-Корсаков уже в начале плавания. В письмах родителям — и забота о младшем брате (деньги для учения и т.д.), и советы, как лучше сформировать его характер. Старший брат видел Нику в будущем морским офицером. “Всего же более интересует меня  сообщаемое Вами о Нике. Ему уже 11 лет. В этом возрасте я уже перешел в Морской корпус…” (Римский-Корсаков В. Балтика — Амур. С. 243). И вновь: “Ему уже 12-й год, и, надеюсь, характер его достаточно сформировался для того, чтобы выдержать без вреда искус новичка в корпусе” (там же. С. 269). Не избаловать, научить  не только грамоте, но и чести, трудолюбию, умению служить делу, а не лицам, дать твердое нравственное основание — вот о чем пишет Воин Андреевич, нигде не становясь особенно назидательным. Хотя и не без этого. Вот, скажем, реакция старшего брата на слова родителей, что Ника ленится. Для Воина эгоизм и лень — смертный грех. “Я здесь имею на глазах очень печальный пример”, — и Воин рассказывает о тринадцатилетнем сыне адмирала Лазарева Мише, который всем надоел своей ленью, невниманием и лживостью до того, что все от него отступились. Пример, конечно же, рассчитан на то, что письмо будет прочитано и двенадцатилетнему Нике. Со спартанской строгостью Воин советует родителям не баловать Нику, определять его в корпус. В этих советах проступают черты той дворянской чести, которая была одушевлена служением отечеству. И сам Римский-Корсаков в своих взаимоотношениях с начальством ориентировался на эти нравственные законы: “Приняв себе правилом служить службе, а не лицам, я не позволяю себе ничьей личностью увлекаться до того, чтобы ради того позволить себе какое-нибудь искательство” (там же. С. 245).

А сколько значили для впечатлительного Ники описания морей, стран, экзотических мест! Ну, хотя бы такие: “В Фомино воскресенье я не писал вам, милые мои папа и мама, потому что не до того было. Разревелся такой северный зефир, что я едва-едва в два паруса мог нестись. Волны же через шхуну плескались будто бы через какой-нибудь подводный камень. Благодарю Бога, что эта история продолжалась недолго, не долее двенадцати часов. Оно и не страшно. Тоже качка не очень тревожит. Шхуна — бесподобное судно и качается, как лебедь на волне” (там же. С. 64).

Есть в письмах Воина слова о красоте южных звезд, потом и Ника напишет родителям, что он любуется звездами: “Не забывай, мама, смотреть на звезды, я думаю, ты их много позабыла” (там же. С. 324). Ника смотрел на те же южные созвездия, на которые смотрел его старший брат Воин. Как известно, Николай закончил Морское училище, затем участвовал в трехгодичном кругосветном плавании (1862-1865) на клипере “Алмаз”, побывал в Европе, Северной и Южной Америке. В то время уже он чувствовал в себе иное призвание, идти в дальнее плавание не особенно хотел, но подчинился настоянию семьи и особенно старшего брата. Именно он убедил Нику, что плавание закалит его характер, обогатит впечатлениями. “И Воин оказался прав, — пишет биограф Н.А. Римского-Корсакова, — через несколько лет Ника вернулся к музыке возмужавшим, встретившим жизнь, как и морские бури, лицом к лицу и сделавшим свой выбор” (Кунин И.Ф. Николай Андреевич Римский-Корсаков. М., 1988. С.19). Так складывалась жизненная и творческая судьба “музыкального Айвазовского”, в творчестве которого самобытно зазвучали мотивы моря, “водяного пространства”, народной фантазии. “Все ясно нам в происхождении “Садко”: за картиной океана стояло трехлетнее плавание” (там же. С. 26), — пишет биограф. И, добавим, детские и отроческие впечатления, навеянные будущему композитору морскими письмами его старшего брата.

Читатель увидит, как небезразличен В.А. Римскому-Корсакову мир художественной литературы, как он много читает, как внимателен к тем достопримечательностям, которые встречает на чужих берегах. Подобно Матюшкину, Гончарову, Станюковичу, многим другим русским маринистам, автор резко критикует колонизаторов, особенно английских, отмечая в них “ненасытную жажду приобретения”. Глубоко возмущает автора бесчеловечно-циничное обращение колонизаторов с китайцами в их же собственном доме. “Кто обожает справедливость, тот, конечно, не обвинит китайцев, потому что надо видеть, как с ними обращаются эти западные либералы, которые так кричат о свободе и правах человечества, чтобы понять, как должна в них кипеть злоба, и только разве торговый интерес может их удерживать от того, чтобы совсем не прекратить сношений с европейцами” (Римский-Корсаков В. Указ. соч. С. 299). Приведя примеры такого жестокого обращения с китайцами западных любителей слов о “правах человечества”, В. Римский-Корсаков добавляет: “Видно, что у них и тени нет помысла, что китаец тоже человек”. Желая, чтобы “китайцы отплатили хорошенько англичанам”, автор пишет: “Эти разбойники в настоящее время оставили Кантон и держат только реку в блокаде, но не прежде сделали это, как выжгли все предместье” (там же. С.300). Антиколониальный пафос этих строк обращен против цивилизованных варваров, прикрывающих свои корыстные расчеты с разглагольствованием о “правах человечества”. Современные публицисты, подбивая ориентироваться на Запад, зачастую спешат отбросить эти исторические свидетельства, наводя на события и лица прошлого облагораживающую ретушь.

Есть еще один мотив, который сближает книгу И.А. Гончарова “Фрегат “Паллада” и книгу писем В.А. Римского-Корсакова “Балтика — Амур”. Лейтмотивом гончаровской одиссеи была мысль о сравнении своего и чужого, родного и чужедальнего, думы о путях развития России, в будущности которой писатель особое место отводил Сибири, Дальнему Востоку  (помните размышление о “печальном, пустынном и скудном крае”, о титанах, что призваны к труду и работают неутомимо, о подвигах, совершаемых в сибирском краю). У Гончарова — здесь философские скрепы его книги. Римский-Корсаков по-своему, в публицистической манере выходит к мотиву России. И снова, и снова, как и Гончаров, Воин Андреевич возвращается на родную почву, в родную Русь. Здесь и дума о доме, и озабоченность делами на Амуре (“Непонятно даже, — восклицает он, — как мы так долго оставляли без внимания такой золотой край”) (Римский-Корсаков В. Указ соч. С. 124), взгляд в историю освоения края, в его складывающееся лицо. “Приятно видеть, что все это поколение сибирских промышленников — звероловов и рыболовов — хоть и далеко от коренной России родилось, но носит печать русской породы, словом, что тут “русский дух и Русью пахнет” (там же. С. 146). И гордость,  что ему довелось первым побывать во многих местах. И снова, и снова дума: “Чем-то наша Русь ознаменует себя в летописи человечества?!” (там же. С. 320). И здесь по-особому мыслилось значение Дальнего Востока, тихоокеанского берега Отечества не только в хозяйственных делах, но и в формировании, закреплении специфических качеств и черт: “Только здешний край и в состоянии развить у нас в России  морскую предприимчивость, в которой мы так нуждаемся” (там же. С. 206).

Возникает вопрос: было ли у составителя право объединить письма в единую книгу, да еще дав ей жанровое определение повествования, повести в письмах. Или это своеволие составителя? Думал ли морской офицер о жанре своих сочинений, о том, что его письма составят цельное повествование, книгу? Или он был безразличен к этим жанровым исканиям?

Двух мнений тут быть не может: и оправданно, и мотивированно возникла такая морская повесть в письмах. Воин Андреевич сам, несомненно, видел свои письма единым повествованием, повестью, книгой. Он и писал письма как единое повествование — отсюда в них и развернутые эпизоды, и портреты, и очерковые зарисовки, и лирические отступления. В этом — своеобразие писем, и при всем этом они не перестают быть письмами — все перечисленное входит в них глубоко органично.

Повествование, рассказ, повесть — вот жанровые определения самого В.А. Римского-Корсакова. Имеет ли напоминание об этом какое-то особое значение? Конечно, имеет. Еще раз убеждаемся, что русские писатели-маринисты, не раз оговаривавшие свою литературную неподготовленность, вместе с тем были не лыком шиты: они стремились заключить свои впечатления в своеобразную форму, искали лучший, наиболее доходчивый и естественный способ изложения материала, владели слогом. Несомненно, повесть в письмах В. Римского-Корсакова — одно из самобытнейших явлений морской документалистики XIX столетия, значительный памятник русской литературы. Есть свидетельство, что быстрый и строгий слог В. Римского-Корсакова высоко оценил А.П. Чехов, — записки писателя-моряка значились в его сахалинском списке под первым номером.

Есть свои особенности в обрисовке героизма в путевых очерках-записках Л.Загоскина, Н. Бошняка, мемуарах Г.И. Невельского и др. Для них, как и для Лисянского, Головнина, Давыдова, характерно стремление видеть героическое в будничном и подавать его без лишнего эффекта, как самое обычное дело. Подчас возможно и не заметить его. Никакой высокопарности, никакого самолюбования. Но при этом сознание своей силы, недюжинности труда, вырастающего до подвига. Таким чеканился русский национальный характер. Таким, а не рабски податливым, как то представляют иные наблюдатели, клеветники России. Без ложной скромности, верно и точно Невельской назовет книгу воспоминаний “Подвиги русских морских офицеров…”. Огромное внутреннее горение души скрыто, казалось бы, за самым будничным зачином многих повествований. Совершенно обычно начинается “Двукратное путешествие в Америку” Давыдова. Лишен внешнего эффекта и зачин повествования Л. Загоскина в путевых “Заметках жителя того света” (1840). Накануне Нового года, 30 декабря 1838 года, в два часа пополудни он выехал из Петербурга на Камчатку. “Метель приветствовала мой въезд в Новгород. В Крестцах у станционного смотрителя соловей поздравил с Новым годом; римлянин счел бы это хорошим предзнаменованием, но меня соловей остановил, и только на рассвете самовар своим змеиным шипением разбудил к дальней дороге…” (Загоскин Л. Путешествия и исследования Лаврентия Загоскина в Русской Америке в 1842-1844 гг. М., 1956. С. 325). Годы многотрудного путешествия по Аляске и его итог — замечательная “Пешеходная опись русских владений в Америке”.

Путешественник должен быть готов ко всякой неожиданности. Он, по мысли Загоскина, должен быть человеком волевым, смелым, предприимчивым и вместе с тем предусмотрительным, знающим. Еще Ломоносов наставлял, что должен знать и уметь мореход. На это обращает внимание и Загоскин. “Воля, страсть к путешествиям, твердость характера при обзоре стран неизвестных, — подчеркивает Загоскин, — еще не все значит для успеха. Потребна опытность. Какая польза для нации, если б нам довелось пролежать где-нибудь несколько суток под снегом, съесть своих собак, подошвы и прочее без успеха в главном деле,  то есть обзора или описи определенного пункта. Такие случаи, как бы они ни выражали героизм путешественника  (курсив мой. — С.К.), право, довольно обыкновенны между туземными охотниками всех стран и всего чаще проистекают если не по оплошности, то, наверное, от неосмотрительности” (там же. С. 326). Героизм Загоскин связывает с обязательным выполнением своих исследовательских задач: это голос не просто путешественника, это голос исследователя, голос ученого. В жанровом отношении это книга-исследование, книга-поиск.

Нередко путевые очерки пронизывает трагическое чувство. Случалось, люди не в силах бороться с обстоятельствами, обстоятельства оказывались сильнее их. И зачастую виной тому не стихия, не природные трудности, а равнодушие и на местах, и в чиновничьем Петербурге власть предержащих. Таким трагизмом пронизаны записки лейтенанта Н. Бошняка. Он поведал историю зимовки в только что открытой Императорской гавани. Здесь, на пустынном берегу, вместо предполагавшихся 10 собралось 90 человек. Припасов было заготовлено мало. Показались признаки цинги. “Тогда я, — пишет Бошняк, — еще не имел понятия об этой убийственной болезни”. Цинга начала косить людей. За неимением дичи стреляли ворон. “К весне из девяноста человек недосчитались двадцати”, — пишет Бошняк. Да, виноват майор Буссе, не позаботившийся о людях. Но не менее виноваты и те, кто там, в сановном Петербурге, равнодушно взирал на героические усилия горстки русских морских офицеров и матросов. Из самой души, как стон, раздается проклятие равнодушию сановных чиновников, думающих только о личном преуспеянии. “Кому случалось видеть честного русского солдата, тот поймет, если я скажу: безбожно и грешно жертвовать их жизнью для личных видов! Но видеть эти святые кончины и не иметь средств протянуть руку несчастному, невольному и бедному страдальцу вдвое ужаснее — я это испытал на самом себе. С тех пор во мне еще более развилось презрение к людям, если они на подчиненных смотрят как на машину для получения крестов, чинов и прочих благ мира сего” (Бошняк Н. Экспедиция в Приамурском крае // Морской сборник. 1859. № 10. С. 405).

С особым уважением и восхищением пишут русские мореходы о героизме и верности русских женщин. Традиция в нашей литературе давняя. Вспомним образ Ярославны из “Слова о полку Игореве”. Или молодую жену князя Евпраксию из “Повести о приходе Батыя на Рязань”, Марковну из “Жития протопопа Аввакума”. Жизнь давала новые факты самоотверженности, силы, любви и стойкости русской женщины. Вслед за своими мужьями уйдут в сибирскую ссылку жены декабристов, и это отзовется в поэме Некрасова “Русские женщины”. Подвижническую судьбу Шелихова, Невельского, Орлова, Петрова, Завойко и других разделяют их жены. И, естественно, мимо этого не могли пройти авторы записок. Эмоционально убедительны строки Бошняка о жене Невельского. Она жила в Петровском зимовье. Чтобы добраться сюда, надо проехать 1200 верст от Якутска до Охотска верхом. По топям, по лесам, по сопкам. Невельская, “подкрепляемая… убеждением, что женщина должна разделить труды своего мужа, когда того требует долг”, в двадцать дней проделала этот путь. А потом плавание на барке “Шелихов”. Бошняк приводит факт изумительной выдержки жены Невельского. Когда барк стал тонуть, никто не мог уговорить Невельскую первой съехать на берег. “Командиры и офицеры съезжают последними, — говорила она, — и я съеду с барка тогда, когда ни  одной женщины и ребенка не останется на судне”. Так она и поступила (там же. № 3. С. 340).

“О геройском самоотвержении и необыкновенном присутствии духа и стойком хладнокровии” своей жены с чувством  гордости писал и Невельской. Подчеркивая, что “тогдашняя жизнь на Амуре не была жизнью дюжинной, обыкновенною, “была исполнена не только для мужчин, но и для женщин тяжелых трудов и лишений, была службою для достижения высоких общественных целей”, Бошняк пишет о чудесной отзывчивости Невельской, о ее терпеливости: “Мы никогда не слыхали от нее ни одной жалобы или упрека”. Пишет о спокойном и гордом сознании того горького, но высокого долга, который выпал на ее долю. В семействе Невельских его сподвижники находили “приют, внимание, ласку и образованную беседу”. Эта чуткость распространялась не только на русских людей, но и на аборигенов, в частности нанайцев, которые тянулись к Екатерине Ивановне душой. Называя среди первых русских женщин и Орлову, Бошняк пишет “о чести подвига, украшающего немногих русских женщин”. И справедливо заключает: они должны занять место в истории Амурской экспедиции. Этот рассказ впоследствии вспомнит Чехов в очерке “Остров Сахалин”.
 
Воин Римский-Корсаков в своих письмах-записках высветил душевные качества Екатерины Ивановны Невельской, рассказал о домашних спектаклях по “Ревизору” и “Женитьбе” Гоголя, о своем чувстве любви к этой “грациозной” женщине. Катерина Ивановна, по словам Воина Римского-Корсакова, сыграла в его жизни “хотя и воображаемую, но поэтическую и даже благотворную” роль. По его словам, надобно иметь сильную любовь к мужу, чтобы с хорошим воспитанием, привыкнув к обществу и развлечениям, не скучать и не унывать в такой унылой, безжизненной местности. И неудивительно то внимание, которое будет отдано женским образам в ряде исторических романов, в частности образу Катерины Ивановны в романе Н. Задорнова “Капитан Невельской”.

Мужественный, стойкий характер русского человека проявился при защите Петропавловска-на-Камчатке в 1854 году. В разгар Крымской войны (1853-1856) англо-французские захватчики решили овладеть далеким русским городом на Камчатке. Они начали штурм города, высадили десант. Но агрессоры натолкнулись на непреодолимую крепость обороны и вынуждены были убраться с позором. Известный советский историк, академик Е.В. Тарле называл Петропавловскую победу 1854 года “лучом света”, который вдруг прорвался “сквозь мрачные тучи” (См.: Героическая оборона Петропавловска-Камчатского в 1854 г. Петропавловск- Камчатский. Дальневосточное книжное издательство, 1979. С. 3). Эта славная страница истории запечатлена во многих воспоминаниях и документах. Здесь и официальный рапорт руководителя обороны адмирала В.С. Завойко. И письма защитников города — прославленного командира фрегата “Аврора” Ивана Николаевича Изыльметьева, мичмана Николая Фесуна, лейтенанта Константина Пилкина, гардемарина Гавриила Токарева и др. И воспоминания командира батареи Дмитрия Максутова, капитана 1-го ранга А.П. Арбузова, жены адмирала Завойко — Юлии Завойко. Все эти разножанровые документальные произведения были опубликованы в “Морском сборнике”, ряд из них, в частности “Воспоминания о Камчатке и Амуре” Юлии Завойко, вышли тогда же отдельными изданиями. В наши дни ряд документов опубликован в книге “Героическая оборона Петропавловска-Камчатского в 1854 году”.
 
В приказе Муравьева-Амурского, вышедшем в дни, когда на западе продолжалась Крымская война, говорилось: “Войска, на устье Амура сосредоточенные, нигде от неприятеля не отступают, в плен не сдаются, а побеждают на местах или умирают, памятуя князя Святослава Великого: тут ляжем костьми, мертвые бо сраму не имуть, — герои Петропавловского порта покажут нам пример самоотвержения, русской силы…” (Сильницкий А. Адмирал Василий Степанович Завойко. Хабаровск, 1898. С. 23-24). О чертах характера русского человека, так или иначе сказавшихся, обозначенных, выявленных в воспоминаниях знаменитых мореплавателей и землепроходцев, в эти же годы с глубокой проникновенностью пишет Л. Толстой в  севастопольских очерках. Ведь те, кто сражался на твердынях Севастополя, были современниками Невельского, Завойко, многих других славных русских мореходов и землепроходцев, у всех у них жило огромное чувство, вдохновившее на подлинный героизм. Об этом чувстве писал Толстой, исследуя корни героизма, редкостного самообладания в смертельной битве. “Вы понимаете, что чувство, которое заставляет работать их, не есть то чувство мелочности, тщеславия, забывчивости, которое испытывали вы сами, но
какое-нибудь другое чувство, более властное, которое сделало из них людей, так же спокойно живущих под ядрами, при ста случайностях смерти вместо одной, которой подвержены все люди, и живущих в этих условиях среди беспрерывного труда, бдения и грязи. Из-за креста, из-за названия, из угрозы не могут принять люди эти ужасные условия: должна быть другая, высокая побудительная причина. И эта причина есть чувство, редко проявляющееся, стыдливое в русском, но лежащее в глубине души каждого, — любовь к родине (курсив мой. — С.К.)… Надолго оставит в России  великие следы эта эпопея Севастополя, которой героем был народ русский…” (Толстой Л.Н. Собр. соч. в 2 т. 1979. Т. 22. С. 100).

“Высокая побудительная причина…” — так говорит Толстой. А память невольно подсказывает схожие по чувству своему слова из книги Невельского: “Тут нужны были люди… одушевленные и гражданским мужеством, и отвагой, готовые на все жертвы для блага своего отечества” (Невельской Г.И. Подвиги русских морских офицеров на крайнем Востоке России. 1849-1855. Хабаровск. 1969. С. 76). Эти высокие побудительные причины  ярко выражены в мемуарной книге Г.И. Невельского. Она впервые увидела свет в 1878 году и выдержала пять изданий. Лучшее из них (научно выверенное, прокомментированное) — издание в серии “Дальневосточной исторической библиотеки” (Хабаровск, 1969).

Книгу о подвигах русских морских офицеров адмирал Невельской писал на склоне лет, подводя итоги своей жизни и жизни сподвижников, оценивая сделанное ими на Дальнем Востоке. По жанру — это воспоминания, мемуары. Эпопею Амура автор называет подвигом. Называет так потому, что эта книга не только о нем, но и обо всех русских морских офицерах, действовавших на Дальнем Востоке. И, как мы видим, не только об офицерах, но и матросах, солдатах, аборигенах, местных жителях, представителях народностей Амура.

Отметим сразу, воспоминания пронизаны чувством гуманности, человечности — русский путешественник ничего общего не имеет с покорителем, конкистадором, фигура которого сразу же возникает, когда речь идет об освоении Америки. И Невельской осознает это, когда пишет: “После двух веков начали раздаваться наши выстрелы на берегах Амура, но эти выстрелы раздавались не для пролития крови и не для порабощения и грабежей местного населения, — нет, выстрелы 1850 года раздавались для приветствия русского знамени…” (Невельской Г.И. Указ. соч. С. 150). В других местах своих воспоминаний Невельской писал: “Каждый солдат прежде всего должен быть плотником” (С. 329), “топор, заступ и плуг должны иметь здесь первенствующее место” (С. 298). Осознание цивилизаторской, культурной миссии придавало сил.

Структура книги Невельского определяется ее главной задачей: рассказать о подвигах русских морских офицеров на Дальнем Востоке в дни амурской эпопеи; поведать о делах предшественников русских мореходов и землепроходцев, первыми открывших тихоокеанские берега и острова; рассказать о личном участии в деле освоения дальневосточных земель, о тех усилиях, которые надо было потратить в борьбе с бюрократической верхушкой. Невельского прежде всего волнует судьба отечества, его будущность. Отсюда и сила его страсти, его упорства в борьбе с теми, кому была вовсе не дорога честь России.

Более обстоятельно, чем другие авторы, Невельской пишет о прошлом. Подробно останавливается на исторических судьбах Приамурья, на истории русских открытий на Тихом океане, на взаимоотношениях с соседними странами, на проблемах Амура. Высоко оценивает Невельской действия “отважной вольницы русских искателей добычи” первой половины XVII века (Пояркова, Хабарова и др.). По его мысли, первые землепроходцы еще не осознавали во всей силе значения Амура как водной артерии, нужной для торговли и судоходства. Но они были людьми подвига. Отважной вольнице не было оказано надлежащей поддержки. “Московские приказы… медлят и ограничиваются пустыми переговорами и отписками”. Этим  выводом Невельской во многом подтверждал точку зрения А.И. Герцена, Н.Г. Чернышевского, Н.А. Добролюбова. Как известно, они относились критически к попыткам прославить государственную мудрость царей и их заботливость о Восточной Сибири. Чернышевский и Добролюбов, критикуя раболепие либерально-дворянских публицистов, видели суть истории и подчеркивали решающую роль народа, народного героизма. Книга главного героя “амурского дела” Невельского через многие годы как бы возвращала к старому спору и показывала правоту тех, кто отдавал предпочтение народным усилиям. Но это была и государственная линия.

Автор трезво, аналитически рассматривает далекие события. Он воздает должное героизму пионеров освоения края. Он называет их действия “беспримерными подвигами”. Он взывает к сердцу соотечественников помнить эти подвиги: “Беспристрастное потомство должно помнить и с удивлением взирать на геройские подвиги самоотвержения первых пионеров Приамурского края” (Невельской Г.И. Указ. соч. С. 40).

Большая часть книги посвящена действиям русских морских офицеров в 1849-1855 годах. Автор повествует о походе транспорта “Байкал” на Камчатку, об исследовании в Амурском лимане и Татарском проливе, о знаменитых открытиях (Сахалин — остров, устье Амура не теряется в песках), о русском флаге над Приамурьем, о десятках экспедиций по изучению дальневосточных земель, о сплавах по Амуру, о заселении Амура русскими людьми, о взаимоотношениях с малыми народностями Амура, об истоках дружбы народной. Эта цепь событий стала исторической. Автор поверяет нам и другую сторону событий — внутреннюю, скрытую от взгляда. Оказывается, и в новых условиях, через два столетия, далеко не все понимали значение выхода на естественные рубежи. С  презрением пишет Невельской о действиях графа Нессельроде и ему подобных. Чутьем истинного патриота своего отечества угадывает Невельской во врагах “амурского дела” и врагов родной земли, кому чужды интересы России, ее народов. Он выдерживает “сильную атаку со стороны графов Чернышова и Нессельроде”. Невельской вводит читателя в ту острейшую нравственную коллизию, которую ему довелось пережить. Сначала надо было решиться на самостоятельные действия, на принятие самостоятельных решений. Пока инструкция где-то в пути, надо действовать самостоятельно, вне повелений правящей верхушки, ибо есть другие повеления — народные, исторические. И Невельской действует. Это-то и послужило противникам “амурского дела” поводом для зловещих заклинаний и обвинений в дерзости. Находятся и сторонники, которые помогают остановить “бюрократическую бурю”, одобряя действия капитана Невельского. И тогда, называя поступок Невельского “молодецким, благородным и патриотическим”, решает царь: “Где раз поднят русский флаг, он уже спускаться не должен”. Это передают Невельскому Муравьев-Амурский и Перовский. Достигнута главная цель — Невельскому удается “фактически объяснить правительству значение для России этого края” (там же. С.139), утвердить открытие русских землепроходцев и мореходов. Жизнь дает поистине драматический разворот событий, в которых проверяется прочность характера героя. Но сколько еще раз и впредь судьба Невельского, его открытий будет вызывать “бюрократические бури”, да и финал его деятельности на Дальнем Востоке будет омрачен неблагодарностью власть имущих. Но главное — сделано.

И здесь подтверждение толстовской мысли о чувстве родины как о высоком побудительном начале. Невельскому удалось доказать, что утверждения о несудоходности Амура ложны, что Сахалин — остров. “Великое заблуждение положительно рассеяно. Истина обнаружилась!” — восклицает автор. Открытия доказали важное значение Амура как артерии, связывающей с океаном Восточную Сибирь, считающуюся до этого отрезанной тундрами, горами и открытыми пространствами. Это-то и не устраивало противников Невельского. Что же помогло устоять в борьбе, выдержать лишения на далеком посту, доказать правоту? Автор отдает должное патриотической преданности и рвению делу Муравьева, поддержавшего действия Невельского. И вновь говорит о высоких побудительных причинах, вдохновлявших русских землепроходцев. Признание его поступка благородным и патриотическим, “полное наше убеждение в важном значении этого края для блага отечества — одушевляли меня и моих сотрудников” (Указ. соч. С. 150). — Такова была моя миссия”, — пишет Невельской.

В книге Невельского рассказано о героических подвигах Чихачева, Бошняка, Орлова, Рудановского и других его замечательных сподвижников. Автор характеризует деятельность Муравьева-Амурского, Путятина. Естественно, в мемуарах видное место не может не занимать сам автор. Как оценить другого, как оценить себя? Каковы критерии Невельского?

Еще Н.Г. Чернышевский говорил, что историческое значение каждого великого русского человека измеряется его заслугами перед родиной, его человеческое достоинство — силою его патриотизма (Чернышевский Н.Г. Избранные философские сочинения. М., 1950. Т.1. С. 576). Слова эти, написанные в 50-е годы XIX столетия, имеют прямое отношение к Невельскому. Заслуги Невельского перед нашей родиной поистине велики. Характерно, что, рассказывая о себе и своих сподвижниках, Невельской всегда обращен к “побудительной причине” — к имени России. Сила его патриотизма — исток его героических действий. Вот почему мемуарная книга воспринимается не только как повествование, но и как повесть-исповедь, слово “сына отечества”. Портреты друзей и недругов в основе своей тоже исходят из этого критерия — что человек вносит в “амурское дело”, ставшее для него, Невельского, делом жизни.
 
 
* * *

Итак, подведем некоторые итоги. Наблюдениям мореходов и землепроходцев свойственны историческая достоверность, подлинный документализм. За объективность, достоверность путевые заметки, как правило, высоко ценятся учеными. Они проникнуты духом гуманизма, это сказывается особенно в сочувственных описаниях жизни и быта разных племен, критике насилия, “ненасытной жажды приобретения”, наживы разного рода колонизаторов.

Русская маринистика стала зеркалом зарубежной жизни. И зеркало это обнажало, укоряло, обличало. Большое внимание авторы уделяют изображению нравов, обычаев народов, населяющих острова Тихого океана, Камчатки, Русской Америки. В книгах находим мы легенды, поверья этих народов, что говорит об интересах русских путешественников к духовной культуре, истории, фольклору других народов.

Русская документальная маринистика познакомила читателя с морским пейзажем. Она нарисовала картины борения человека со стихией, показала героизм мореходов. Конечно, в большинстве случаев пейзажные картины носят еще иллюстративный характер, не связаны глубоко с раскрытием психологии героев. Русская документальная маринистика занимает видное место в развитии жанра русского очерка. Неточным представляется утверждение в одной из интересных работ, посвященных осмыслению жанровой природы “путешествий”, что “путешествия” землепроходцев (называется только несколько авторов) “остались в основном сугубо научными”, не приблизились к литературе. За пределами литературоведческого обзора остались “путешествия” многих русских мореходов и землепроходцев, а потому и выводы оказались столь узкими, по существу неверными (Маслова Н.М. Путевой очерк: проблемы жанра. М., 1980. С. 5).

Русская документальная маринистика интересна своими жанровыми особенностями. Она вырабатывает свои формы: рассказ, очерк, повествование, повесть в письмах, воспоминание. Она все более становится произведением художественным.

“К разряду словесности принадлежат записки или воспоминания былого”, — писал В.Г. Белинский в литературном обозрении “Взгляд на русскую литературу 1847 года”. В “разряд статей смешанного содержания, но по форме принадлежащих более к отделу словесности” относил он, в частности, “Странствования португальца Фернанда-Мендеза Пинто, описанные им самим и изданные в 1614 году”. Те же работы путешественников, у которых преобладало научное содержание, он относил к разряду “ученых статей”. В частности, он называл “любопытной статьей” “Путешествия и открытия лейтенанта Загоскина в Русской Америке”, публиковавшиеся в “Библиотеке для чтения”, а затем вышедшие отдельной книгой под другим заглавием (“Пешеходная опись части русских владений в Америке, произведенная лейтенантом Л.Загоскиным в 1842, 1843 и 1844 годах”. СПб, 1847-1848).

Эти мысли и замечания Белинского не утеряли своего значения и поныне. С полным правом к разряду словесности относим мы записки Шелихова, Давыдова, Лисянского, Крузенштерна, Головнина, Бошняка, В. Римского-Корсакова, Невельского и др. Хотя многое здесь можно отнести к разряду “смешанного содержания”. У одних и тех же авторов есть то, что принадлежит “более к отделу словесности” (например, “Записки жителя того света” Загоскина), и то, что принадлежит к разряду “ученых статей” (например, “Пешеходная опись…” Загоскина). Собственно, у одного и того же автора находим “смешанное содержание” — и путевой очерк, и исследовательскую статью, и деловой журнал. Жанр очерка-путешествия во многом синкретичен, и в этом своем качестве он был интересен для читателя.

Уместно здесь вспомнить, что в свое время В.Г. Белинский в рецензии на книгу “Всеобщее путешествие вокруг света, содержащее извлечение из путешествий известнейших… мореплавателей” (1835) одобрил книгу такого рода. Она назвал “Путешествие” “книгой народной, для всех доступной…” Такого рода книги, где происходит, по мысли Белинского, сближение науки с жизнью, нужны и в наше время. Думается, что такую задачу пора бы выполнить нашим издательствам: дать книгу самую яркую из “путешественных записок” русских мореплавателей для юношеского чтения. Разумеется, текст каждого автора должен быть дополнен толковым словарем о самом авторе, его сочинениях, а также портретами и рисунками. Но, вероятно, это иная задача. Сейчас же речь идет о бережном отношении к запискам и воспоминаниям мореходов, которые Белинский относил к разряду словесности.

Русская документальная маринистика, посвященная дальневосточной теме, — заметная часть всей нашей отечественной маринистики.



 

Плавать по морю необходимо

Очерки путешествий в русской литературе середины XIX века. Дальневосточная тема в очерках И.А.Гончарова

Русская маринистика развивалась как бы по двум ветвям, по двум линиям. Одна ветвь — это “чистая” беллетристика, связанная с романтизацией вымышленных героев, началом своим имевшая повесть безымянного автора “О российском матросе Василии Кориотском...” Другая ветвь — это чисто документальная маринистика, начиная с записок мореходов вплоть до очерковой прозы Гончарова и Станюковича. В этом русле — очерковые произведения историографа российского флота Н.А. Бестужева (“Рассказы и повести старого моряка”, “Морские сцены”, “Крушение российского военного брига “Фальк”), рассказы В. Даля “Матросские досуги”, повесть “Мичман Поцелуев”, содержащая автобиографические подробности из жизни самого автора, отдавшего семь лет флотской жизни (кадет Морского корпуса, а затем офицер). Кстати, нелишне напомнить, что в “Толковом словаре живого великорусского языка” Даля запечатлена флотская жизнь, увиденная и услышанная автором. Это целая тема... Сюда же относятся “Записки русского офицера во время путешествия вокруг света” А. Бутакова, “Воспоминания на флоте” Павла Свиньина, “Письма об Америке” Н.Славинского, “Письма из кругосветного плавания” Н. Никидирова и др.

В противоборстве и взаимообогащении различных стилевых тенденций, прежде всего романтической и реалистической, в русской маринистике набирала силу ветвь, связанная с изображением жизни, быта, психологии моряка. В критике отмечено, что в зарубежной маринистике, в творчестве Д. Дефо, В. Скотта, В. Гюго, Э. Сю, Ф. Купера, Ф. Мариетта морская тема давно приобрела форму повествования о жизни и быте моряков. И это делало ее по-особому привлекательной, да и сюжет, как правило, был острозанимательным. Русская маринистика не повторяла характерные особенности зарубежной маринистики с ее увлеченностью авантюристическим сюжетом, обязательным образом корсаров, “морских волков” и подобных персонажей, которые, как известно, “играли свою роль в утверждении колониальной экспансионистской политики западных держав. В развитии этой второй линии русской морской прозы появился характерный для нашей литературы гуманизм, чистота нравственного идеала” (Вильчинский В.П. Русские писатели-маринисты. 1966. С. 9-10).

Вызревание реалистического начала в русской маринистике связано с утверждением нового метода отображения героического в жизни. Уже в творчестве Бестужева-Марлинского были сделаны наметки реалистического изображения моряков. И там, где он отходил от риторики, появились произведения, отличающиеся правдой жизни. Такова повесть “Мореход Никитин” (1834) — о мужестве простых русских людей. “В этом произведении, — писал М.Б. Храпченко, — Марлинскому прекрасно удалось показать героизм русского человека, побеждающего врагов и бесстрашием своих действий, и умом, сметкой”. Героические мотивы, по его словам, “выразительно выступают и в повести “Лейтенант Белозор” (1831), изображающей действия русских моряков в период войны с Наполеоном” (Храпченко М.Б. Собр. соч. Т.1. М., 1960. С. 67). Кстати, В.Г. Белинский, остро критиковавший “отвлеченные и безличные олицетворения бешеных страстей романтических натур повестей Марлинского, более снисходительно оценил именно эти рассказы, написанные “без особых претензий”, отметил в них “забавные матросские разговоры”. В дальнейшем русская проза, не без влияния Белинского, преодолевает ложно-романтическую риторику, движется к правде психологического постижения характера. Наступал период “натуральной прозы”.

Так уж получилось, что изображение морской жизни в творчестве Гончарова и Станюковича оказалось тесно связанным с дальневосточной темой, с героикой освоения Дальнего Востока, Тихого океана. Во многих работах о творчестве писателей говорится об этом мимоходом. А между тем знакомство с дальневосточной страницей жизни русского народа, далеко незаурядным, необычным специфическим жизненным материалом, имело значение для развития творчества Гончарова и Станюковича, в частности, не отвлеченное значение имеет проблема героического начала в книге “Фрегат “Паллада” Гончарова. Почему мы подчеркиваем это? Некоторые исследователи издавна утверждают, что у Гончарова в его “Фрегате” отсутствует героическое начало. Другие робко оспаривают это утверждение, но при этом дальневосточные страницы “Фрегата” остаются за бортом спора. А проблему эту, на наш взгляд, нельзя решить в полном объеме без учета дальневосточных страниц, без учета наблюдений и размышлений автора “Фрегата” о героях освоения Сибири и Дальнего Востока, Сибирской Руси...

Это была эпоха, когда рушились устои крепостничества, складывались буржуазные отношения. Лопахины подбирались к “вишневому саду”. “Ему была бы выгода — радехонек усадьбы изводить” (Некрасов). Россия вошла в зону первого революционного кризиса. Возникали разные пути его решения. Крестьянские бунты нарастали. Для власть имущих стало ясно, что лучше освободить сверху, чем ждать, пока свергнут снизу. Крестьян освободили, но без земли. Революционные демократы считали, что реформа была половинчатой, что выиграли от нее помещики. Народный поэт Некрасов отвечал на этот вопрос своими стихами. Его странствующие мужики, “крестьяне добродушные”, выслушав исповедь помещика Гаврилы Афанасьича Оболта-Оболдуева, лишившегося своих привилегий, сочувственно констатировали: “Порвалась цепь великая, порвалась-раскололася: одним концом по барину, другим по мужику...” Борьба за землю, за волю, за счастливую долю продолжалась. Многие крестьянские семьи, влекомые мечтой о свободной земле, уходили на окраины России, особенно на Дальний Восток. На Россию зарились со стороны, стремясь оттеснить ее  от морей. Слабость царского самодержавия обнаружилась особенно в пору Крымской войны, когда объединенные силы Турции, Англии и Франции обрушились на южные границы России. Несмотря на мужество и героизм русских солдат и матросов, оккупанты после усиленной осады взяли русский город Севастополь. Так Запад еще раз попытался поставить Россию на колени. Кстати, не забудем, что в эти же годы на противоположном берегу Тихого океана, в Америке, разразилась настоящая гражданская война между Севером и Югом, только в 1865 году в результате кровавых сражений было повержено рабство. Художественное свидетельство тому — роман Маргарет Митчелл “Унесенные ветром”. Русские моряки окажутся и свидетелями, и участниками этих событий на американском берегу: они помогали северянам завоевать свободу.

Для России это была эпоха новых великих географических открытий. “Географический взрыв” произошел в середине века, хотя начались кругосветные плавания уже в начале века. Кругосветные путешествия, плавания в разные страны набирали силу. Только в 1815-1826 годах было предпринято 16 кругосветных плаваний, 10 экспедиций в Арктику (Гуминский В. Открытие мира, или Путешествия и странники. М., 1987. С. 184). Пик открытий землепроходцев на Востоке — 50-е годы. Капитаном Геннадием Невельским было доказано, что устье Амура судоходно, что Сахалин не полуостров, а остров. В 1858 году между Россией и Китаем был заключен Айгунский договор. В ознаменование этого события в Иркутске была сооружена арка, на которой было написано: “26 мая 1858 года”, а с другой стороны: “Путь к Восточному океану”. В 1860-м заключен Пекинский договор. “Основой для заключения этих договоров, — пишет А.И.Алексеев в книге “Освоение русскими людьми Дальнего Востока и Русской Америки” (М., Наука, 1982. С. 13), — была взаимная заинтересованность сторон в урегулировании пограничных проблем и совместном отпоре англо-французской агрессии, географическую же базу для их заключения заложила Амурская экспедиция 1849-1855 гг., действие ее начальника Г.И. Невельского”. Как известно, в период Крымской войны англо-французский флот пытался овладеть русскими землями Дальнего Востока, взять Петропавловск-на-Камчатке, однако нападение было отбито героическими усилиями русских солдат и матросов. Заключение договора России  с Китаем глубоко знаменательно. Открывалась перспектива развития двух великих держав.
 
Западные державы стремились ослабить позиции России на Дальнем Востоке, как и позиции Китая. Определенные шаги русского правительства были направлены на укрепление дальневосточных границ. В этой связи современный исследователь отмечает некоторые особенности заселения дальневосточной окраины. “Если переселение крестьян в Сибирь вызывалось в условиях царизма исключительно невозможностью решения аграрного вопроса в европейских губерниях России, то переселение на Дальний Восток диктовалось и соображениями внешнеполитического, стратегического порядка. Кроме того, крестьянин-поселенец по завершении своего путешествия становился нередко батраком или пролетарием в городе. И в этом смысле переселение на Дальний Восток выходило за рамки аграрного движения” (Алексеев А.И. Освоение русскими людьми Дальнего Востока и Русской Америки. М., 1982. С. 25).

Россия укоренялась, обустраивалась на дальневосточных берегах. Необходимо было заключить договоры с соседями. Это, разумеется, диктовалось государственными интересами России — государственная власть не бездействовала. Этого нельзя не видеть. Но главная роль в освоении Дальнего Востока принадлежала народу, тысячам и тысячам простых людей, которые шли на новые земли, строили посты и селения. “Пусть в названиях станиц будет жить память о наших предках, радением и подвигом своим сделавших эту землю русской”, — говорил в те годы Н.Н.Муравьев-Амурский, подчеркивая глубинный смысл подвижнического труда народа, его лучших сынов. Свою лепту вносили в это дело передовые общественные деятели, ученые, мореплаватели. Русская литература необыкновенно близко принимала к сердцу народные дела, думы и чаяния и не могла пройти мимо этой страницы истории, полной испытаний, героизма, страданий.
 
Очерки путешествия И.А. Гончарова “Фрегат “Паллада” были первой ласточкой в ряду книг писателей-реалистов о море, о моряках. Книга стала “первым произведением, которое художественно “открывало” Дальний Восток, определяло одну из новых перспективных тем русского реализма: тему Востока”,— пишет в статье “Дальневосточная тема в русской литературе конца XIX — начала ХХ века” В.Г. Пузырев. (Материалы межвузовской научной конференции. Хабаровск, 1968. С. 4.) 

Как известно, Гончаров прошел на фрегате “Паллада” от Балтийского до Охотского моря, от Кронштадта до Императорской (ныне Советской) гавани. Затем он сухопутным путем, через Сибирь, возвращается в Петербург. В плавании Гончаров исполнял обязанности секретаря адмирала Путятина, которому было поручено заключить торговое соглашение с Японией. К тому времени Япония была отторжена от мировой цивилизации, говоря

словами Гончарова, собственным “бамбуковым занавесом”. Россия искала путей сближения и развития торговли со своим восточным морским соседом. Гончаров описал путь фрегата “Паллада”. В поле зрения автора оказались Англия, Малайя, Китай, Япония, Филиппины, Корея, русский берег... Воды трех океанов омывали борта фрегата — Атлантического, Индийского, Тихого. Сколько экзотики в одних названиях: Сингапур, Гонконг, Ликейские острова, Манила. Сколько открыто новых миров! Заключительная часть книги — обратный путь через Сибирь в центральную часть России, в Петербург. И тут свои “новые миры”. Прежде всего Сибирская Русь, мир Сибири, Якутии. Как нелегко было это все обнять! Сам Гончаров, еще только ступив на борт корабля, робел перед сложностью задачи. “Я просыпался с  трепетом, с каплями пота на лбу,— писал он в первом письме. — Я боялся, выдержит ли непривычный организм массу суровых обстоятельств, этот крутой поворот от мирной жизни к постоянному бою с новыми и резкими явлениями бродячего быта? Да, наконец, хватит ли души вместить вдруг, неожиданно развивающуюся картину мира? Ведь это дерзость почти титаническая!” (Гончаров И.А. “Фрегат “Паллада”. М., 1976 (текст данного издания печатается по изд.: Собр. соч. в 8 т. М., 1952. Т. 2-3).
 
И организм выдержал! И души хватило вместить в себя весь мир! 

Обращаясь в 1855 году к читателям “Отечественных записок”, где была начата публикация книги, Гончаров писал, что не имел ни возможности, ни намерения описывать свое путешествие как записной турист или моряк, еще менее как ученый. Он просто вел, сколько позволяли ему его служебные занятия, дневник и по временам посылал его в виде писем к приятелям в Россию, а чего не посылал, то намеревался прочесть в кругу их сам, чтобы избежать изустных с их сторон вопросов о том, где он был, что видел, делал и т.п. 

Итак, Гончаров давал себе отчет в том, что его записки — не записки туриста или моряка, а тем более не записки ученого. Этим подчеркивалась их определенная жанровая особенность. Это очерки, или “путевые письма”, именно писателя, его рассказ о том, где был, что видел, о чем думал. В этом рассказе слышен прежде всего “голос поэта эпического”, как справедливо было отмечено в предисловии к первому изданию. Там же говорилось, что автор сделал “героем путешествия самого себя” и таким образом “придал обыкновенным  

впечатлениям путешественника индивидуальный характер”, что книга приобретала “поэтическое и национальное значение... скромной одиссеи”. Круг наблюдения автора — это то, что “влекло его к себе с особенной силой, как человека и поэта народного по преимуществу — начиная от природы... и кончая простым матросом, костромским парнем, перенесенным под тропическое небо”. Эту оценку приводил Добролюбов в своей рецензии на “Фрегат”. Он же напомнил и о рецензии на “Фрегат” А.В. Дружинина, тоже выделившем личность писателя: “Он оригинален и национален...”

К сожалению, эти художественные особенности не замечала подчас критика. Был период, когда книга Гончарова стала рассматриваться как простое описание дальнего плавания, содержание которого определялось, с одной стороны, культурными интересами автора, а с другой — объективными данными, так сказать, географического характера. С конца 60-х годов XIX века “книга, строго говоря, была забыта. Она перестала ощущаться как литературное произведение. А между тем она, конечно, представляет собой замечательное явление именно в области художественной литературы, — писал в 1935 году Б. Энгельгардт. — Она занимает свое особое место в истории жанра путешествий, где очень трудно подыскать к ней аналогию во всей европейской литературе...” (Литературное наследство. М., 1935. С. 309). Такая оценка! Так что определение “скромной одиссеи”, имеющей поэтическое и национальное значение, выдержало испытание временем.

В центре книги — образ повествователя, путешественника. Фигура эта, как помним, возникла ранее, в путевых записках Давыдова, Головнина и т.д. Но там это был просто рассказчик, реальное лицо, автор, внимание которого преимущественно концентрировалось на наблюдениях и описаниях достопримечательностей, событий и т.д. У Гончарова рассказчик приобретает черты литературного героя со своим индивидуальным характером: писатель отнюдь не эпизодично, а постоянно держит читателя в курсе духовной жизни, внутренних размышлений, движения мысли, чувств. Открывается личность со своим отношением к миру. И эта личность — русский путешественник. Не случайно здесь на память приходят “Письма русского путешественника” Карамзина, именно русского — и там, и здесь. Ибо все, что будет описано, все увидено глазами русского человека, глазами человека, унесшего почву родной Обломовки на ногах (“и никакие океаны не смоют ее”). В своей “русскости” гончаровский путешественник предстает миру иначе, чем путешественник Карамзина: там Европа, здесь — вся Вселенная. “Гончаровская Вселенная, созданная вослед карамзинской “Европе”, выросла в образ не менее цельный, но более глобальный и в силу масштабности картины, и благодаря глубокой укорененности концепции в современной писателю русской и мировой истории”, — замечает Е.А. Краснощекова (“Фрегат “Паллада”: путешествие как жанр // Русская литература, № 4. 1992. С. 30). Так жанр путевых очерков приобретал эпическую масштабность.

Характерно, что русская литературная критика к тому времени все чаще подчеркивала, что жанр путешествия требует не только и не столько калейдоскопа фактов, но прежде всего живого человеческого взгляда на все подробности. Так, в “Обзоре русской морской литературы”, опубликованном в “Морском сборнике” в 1854 году, говорилось: “Путешествия всегда и везде представляли любимое чтение публики... Иные путешественники полагают, что публике нужны только плоды их наблюдений... а не подробности: где, когда и при каких обстоятельствах что замечено автором. Но такие отдельные описания, при всей занимательности содержания, лишены той обаятельной прелести, какую придало бы им присутствие живого лица, и оттого кажутся сухими, утомительными, безжизненными” (Морской сборник, № 5, 1854. Раздел IV. С. 24).

Кстати, Белинский, говоря о путевых записках одного из своих современников, находил достоинство именно в оригинальности взгляда на вещи. “Главная заслуга автора писем об Испании состоит в том, — писал критик в статье “Взгляд на русскую литературу 1847 года”, — что он на все смотрел собственными глазами”.

Эти слова, несомненно, читал и Гончаров: ведь в этом обозрении Белинский говорит и о романе “Обыкновенная история”. Через четыре года Гончаров отправился в свое путешествие, и, кто знает, не эти ли суждения Белинского подскажут ему форму путевых заметок-писем. Во всяком случае, он вспоминает о них в предисловии к третьему изданию “Фрегата”: “Утверждают, что присутствие живой личности вносит много жизни в описания путешествий...”
 
Размышления Белинского как будто прямо относятся к книге Гончарова. Да, главная заслуга Гончарова в том, что он на все смотрел собственными глазами, и взгляд этот и оригинален, и объективен. Но это не объективность регистратора, в чем не раз обвиняли Гончарова. Надо быть очень чутким, иметь “тонкое обоняние” (Гоголь), и тогда читателю откроются глубинные чувства писателя. Иной раз эти чувства выражены с прямой публицистичностью, и даже с пафосом, наличие которого как бы и не замечается. Но чаще это слово художника. Гончаров хотел увлечь читателя, отсюда его обращение к эпистолярной форме. В книгу врывается нечто романное. Не случайно в наше время “Фрегат...” называют то “географическим романом” (В.А. Недзвецкий), то “предроманом” (Е.А. Краснощекова). Разные точки зрения представлены в фундаментальной книге Е.А. Краснощековой “И.А. Гончаров. Мир творчества” (Санкт-Петербург, Пушкинский дом, 1997).

Описания дальних стран, их жителей, особенностей и случайностей путешествия, по мнению Гончарова, никогда не теряют своей занимательности. История плавания самого корабля, “этого маленького русского мира, с четырьмястами обитателями носившегося  два года по океанам, своеобразная жизнь плавателей, черты морского быта, “поэзия моря” — все это тоже само по себе способно привлекать и удерживать симпатии читателя. Но как бы ни умалял писатель достоинства своего пера, не менее важна личность писателя и то, что эта личность несет в своем повествовании.  Какую “главную мысль любит” в своем повествовании Гончаров? Судьба России, ее место в цивилизации, перспективы развития в современном мире и будущем...

Где бы ни был автор, он то и дело перебрасывается мыслью на родную почву. Однако из таких видений, которое не дает нигде покоя, видение русской деревни Обломовки, с ее барином, который живет в себя, в “свое брюхо”, с “живой машиной”, которая стаскивает с барина сапоги, с Егоркой, со всем миром “деятельной лени и ленивой деятельности”, который будет впоследствии назван обломовщиной. В письме первом он пишет из Англии: “Виноват: перед глазами все еще мелькают родные и знакомые крыши, окна, лица, обычаи. Увижу новое, чужое и сейчас в уме прикину на свой аршин. Я ведь уж сказал вам, что искомый результат путешествия — это параллель между чужим и своим” (С. 55).

“Животная, хотя и своеобразная жизнь”, “развитая жизнь”. На их сопоставлении и противопоставлении вырастают размышления Гончарова о человеческой цивилизации, о судьбах России. Гончаров видит не только крайности, жизнь “грубую, ленивую и буйную”, жизнь бездуховную, но и жизнь развитую, “царство жизни духовной”. Он видит и то переходное состояние, когда жизнь дошла “до того рубежа, где начинается царство духа, и не пошла дальше”.

Об этом глава “Ликейские острова”. Гончаров как бы попадает в детство человечества, в его “золотой век”. “Это единственный уцелевший клочок древнего мира, как изображают его Библия и Гомер”. Куда пойдет эта жизнь? Гончаров трезво видит, что идиллия не беспредельна. Да, это не жизнь дикарей, грубая, ленивая и буйная, “но и не царство жизни духовной: нет следов просветленного бытия”. Природа сама по себе не наполняет целиком жизнь человека. Просветленное бытие? Осуществимо ли оно здесь, на благословенных островах? Прогресс, цивилизация лишены идиллии. Вот и здесь:  “У одних дверей стоит с крестом и лучами света и кротко ждет пробуждения младенцев; у других — люди Соединенных Штатов, с бумажными и шерстяными тканями, ружьями, пушками и прочими орудиями новейшей цивилизации...” И уже более иронично: “Благословенные острова. Как не взять их под покровительство? Люди Соединенных Штатов совершенно правы, с своей стороны”. Словом, “вот тебе и идиллия, и золотой век, и Одиссея”. Дух практицизма, коммерции, приобретательства, властвования одних над другими... Но все это реальность, от нее не уйти. Гончаров довольно резко критикует английского колонизатора. “Человек-машина”, чья добродетель лишена своих лучей”. Да, он цивилизует мир, но одновременно и разрушает, делает его неуютным. Раньше, в советский период было принято подчеркивать обличительный характер изображения колонизаторов у Гончарова. Сейчас в некоторых статьях такая критика стыдливо обходится, ретушируется. Или даже отвергается. Но крайности здесь не нужны. Гончаров не обольщается, рисуя фигуру колонизатора, пожирателя пространств, торговца наркотиками, не останавливающегося ни перед какими нравственными понятиями ради выгоды. Вот один такой момент прямой характеристики: “Вообще обращение англичан с китайцами, да и с другими, особенно подвластными им народами, не то, чтоб было жестоко, а повелительно, грубо или холодно-презрительно, так что смотреть больно. Они не признают эти народы за людей, а за какой-то рабочий скот...” (“Шанхай”). Нет, сатирический портрет англичанина не задан искусственно, на шаржирован, как то показалось иным исследователям, он дан контрастно, ярко, художественно.

Гончаров увидел мир на разных этапах его развития, и цивилизованные страны, и патриархальные, почти доисторические уголки земли, где сама природа благодетельна для человека. Покой и движение, деятельность и недеятельность. Что вносит человек?

И последние главы “Фрегата...” — это дальневосточные берега. Сибирская Русь... Сибирь видится Гончарову в особом переходном состоянии. Тут возникает образ Сибири исторической, с ее прошлым и будущим. И, разумеется, настоящим. Движение жизни не остановилось, прогресс хоть и медленно, но продолжается. “Развитая жизнь”, “царство жизни духовной” где-то впереди. “Я теперь живой, заезжий свидетель того химически-исторического процесса, в котором пустыни превращаются в жилые места...” И здесь параллель между чужим и своим обостряется: Гончаров приходит к мысли о “русском самобытном примере цивилизации...”
 
 
* * *

Рассмотрим дальневосточные и сибирские страницы путешествия несколько обстоятельнее. Подвижническое начало проявилось уже в самом факте путешествия Гончарова. Артистическая, созерцательная натура художника, по словам Гончарова, требовала покоя, уединения, независимости от сует дня (“Это впоследствии называли во мне обломовщиной”, — пояснил писатель в мемуарных записках “Необыкновенная история”), но та же натура требовала живых впечатлений, движения, умения преодолевать преграды. Сетуя на то, что у него не было средств, чтобы заниматься только своим делом, что приходилось дробить себя на части, Гончаров писал: “Чего только мне не приходилось делать! Весь век на службе из-за куска хлеба! Даже и путешествовал “по казенной надобности” вокруг света... И все-таки, несмотря на горы и преграды, я успел написать шесть-семь томов!” (“Необыкновенная история”). Путешествие, конечно, много открыло Гончарову.

Он еще с детства мечтал о таком вояже. И вот в возрасте сорока лет, уже известным русским писателем, автором романа “Обыкновенная история” и фрагмента “Сны Обломова”, “из своей покойной комнаты он перешел на зыбкое лоно морей”, оставил привычную жизнь, которая  “грозила пустотой, сумерками, вечными буднями”, и ринулся дорогой вокруг света. Уже в начале пути Гончаров задумался, как заменить “жизнь чиновника и апатию русского литератора энергиею морехода”. Как вместить в душу “развивающуюся картину мира”, где взять силы, чтобы воспринять массу великих впечатлений. И эта “дерзость почти титаническая” оказалась ему по плечу. “На море, кроме обязанностей секретаря при адмирале Путятине, еще учителя словесности и истории четверым гардемаринам, я работал только над путевыми записками, вышедшими потом под названием “Фрегат “Паллада”, — писал Гончаров в своей исповедальной “Необыкновенной истории”. Разработка замысла романа “Обломов”, а также “Обрыва” уступила место очеркам путешествия. “Обе программы романов были со мной, — рассказывал там же Гончаров. — И я кое-что вносил в них, но писать было некогда. Я весь был поглощен этим новым миром, новым бытом и сильными впечатлениями”.

А впечатлительной душе художника открывалось многое. Он, как мы уже сказали, побывал в Англии, перешел Атлантический океан, посетил остров Мадеру, обошел мыс Доброй Надежды, был в Сингапуре, Гонконге, Шанхае, на Ликейских островах, на Маниле, в Японии, дошел до русских берегов, обратный путь совершил через Сибирь.

Он первый из русских писателей своими глазами взглянул на дальневосточные русские земли и воды и написал о них в очерках (до этого читатели знали лишь записки и путевые очерки самих землепроходцев и мореплавателей).

Своеобразное художественное открытие миров Востока — главы “Русские в Японии”, “Шанхай”, “Манила”. Особенно обстоятельно раскрыт противоречивый мир Японии — на этом подробно останавливается Е.А.Краснощекова в статьях: “Фрегат “Паллада” как жанр” // Русская литература, 1992, № 4 и “Мир Японии в гончаровской Вселенной” (II т. журнала “Acta Slavica Japanica” (1993) на русском языке).

В этих главах Гончаров описывает посещение острова Гамильтона, японского порта Нагасаки, плавание мимо корейского берега, а затем мимо Приморья к Императорской (ныне Советской) гавани. Гончаров пишет о ходе переговоров с японскими властями, которые всячески тормозили заключение торгового договора с Россией; интересны многие бытовые и пейзажные зарисовки (например, картина весеннего Нагасаки). Русские моряки по пути ведут большую работу: идет опись берегов, промер глубин, уточняются карты. 18 апреля прошли остров Цусиму. Гончаров углубляется в историю Кореи, размышляет о нравах народа, о развитии торговли. С большой симпатией отзывается о простых корейцах: “рослый, здоровый народ”, “атлеты с грубыми смугло-красными лицами и руками”, “домовитые люди”. И хотя знакомство с жизнью корейцев происходит почти на ходу — состоялось и художественное открытие “мира Кореи”. В русской литературе потом этот мир будет дополнен Гариным-Михайловским, Крестовским, но первым из русских писателей здесь был  Гончаров.

5 мая фрегат входит в Японское море. А 9 мая за кормой остаются корейские берега. “9 мая. Наконец отыскали и пограничную реку Тай-маньга, мы остановились миль за шесть от нее. Наши вчера целый день ездили промерять и описывать ее... Вы, конечно, с жадностью прочтете со временем подробное и специальное описание всего корейского берега и реки, которое вот в эту минуту, за стеной, делает мой сосед Пещуров, сильно участвующий в описании этих мест” (“От Манилы до берегов Сибири”). И уже в наше время ученый географ А.И.Алексеев в своей книге “Так начинался Владивосток” отметит и этот эпизод: залив Посьета и берег до реки Тюмень сняты с описи фрегата “Паллада” 1854 года. Гончаров пристально всматривается в новые земли, земли нынешнего Приморского края, где еще только через шесть лет будет основан порт Владивосток. А далее Татарский пролив. “По временам мы видим берег, вдоль которого идем к северу, потом опять туман скроет его”. И далее: “Холодно, скучно, как осенью, когда у нас, на севере, все сжимается, когда человек уходит в себя, надолго отказываясь от восприимчивости внешних впечатлений, и делается грустен поневоле. Но это перед зимой, а тут и весной то же самое. Нет ничего, что бы предвещало в природе возобновление жизни, со всею ее прелестью”. Несколько позже, очутившись в северных широтах, Гончаров еще раз посетует: “Что за плавание в этих печальных местах! Что за климат! Лета почти нет... Туман скрывает от глаз чуть не собственный нос”. Как видим, преувеличение, но не романтическое. Гончарову явно не по душе затяжная дальневосточная весна, густые постоянные туманы, холод и сырость. И берег достаточно далек, чтобы увидеть, что сотни примет предвещают в природе возобновление жизни.

20 мая (по ст.ст.) 1854 года фрегат подошел ко входу в Императорскую гавань. С обычной будничностью сообщает об этом писатель. Только за год до прихода “Паллады” эта бухта была открыта Николаем Бошняком, сподвижником Невельского. “Утро чудесное, море синее, как в тропиках, прозрачное. Тепло, хотя не так, как в тропиках, но однако ж, так, что в байковом пальто сносно ходить по палубе. Мы шли все ввиду берега. В полдень оставалось миль десять до места...” Но войти в тот день в бухту не удалось. Густой туман, а потом налетевший ветер задержали корабль в море. Какой простор для романтической картины морской бури у родных берегов! Но Гончаров всюду верен духу анализа, реалистическим традициям. Его картина бури чем-то напоминает картину бурана в степи в “Капитанской дочке” Пушкина. “Вот за этим мысом должен быть вход, — говорит дед, — надо только обогнуть его. — Право! Куда лево кладешь?” — прибавил он, обращаясь к рулевому. Минут через десять кто-то пришел снизу. “Где вход?” — спросил вновь пришедший. “Да вот мыс...” — хотел показать дед. Глядь, а мыса нет. “Что за чудо? Где же он? Сию минуту был”, — говорил он. “Марсо-фалы отдать!” — закричал вахтенный. Порыв ветра нагнал холод, дождь, туман, фрегат сильно накренило — и берегов как не бывало...”

Только 22 мая, к вечеру, фрегат вошел в гавань. Гончаров дает живую и точную зарисовку этих мест: “...Мы входили в широкие ворота гладкого бассейна, обставленного крутыми, точно обрубленными берегами, поросшими непроницаемым для взгляда мелким лесом — сосен, берез, пихты, лиственницы. Нас охватил крепкий смоляной запах. Мы прошли большой залив и увидели две другие бухты, направо и налево, длинными языками вдающиеся в берега, а большой залив шел сам по себе еще мили на две дальше. Вода не шелохнется, воздух покоен, а в море, за мысами, свирепствует ветер”.

Так в русскую литературу входил дальневосточный пейзаж с его корневыми приметами: “обрубленный берег”, “смоляной запах тайги”, туманы и ветра Тихого океана — все это запечатлено кистью большого художника.

Необжитый, суровый край рождает в душе писателя вопросы удивления и изумления:

“Что это за край: где мы? Сам не знаю, да и никто не знает: кто тут бывал и кто пойдет в эту дичь и глушь?”

В другом месте Гончаров более точен, он скажет, что русские люди шли в эту глушь, осваивая восточные окраины, приносили славу отечеству. Здесь же он отмечает, что русские матросы быстро сходятся с местными народностями. Не ускользнет от взора Гончарова умение русских матросов “объясняться по-своему со всеми народами мира”. С большой симпатией делает он зарисовки быта нивхов, нанайцев, рисует облик тунгуса Афоньки с товарищем своим Иваном, как их называли моряки. Их портреты даны с долей характерности. Афонька ходит на зверей с кремневым ружьем, которое сделал чуть ли не сам или выменял в старину. Гончарова радует дружба русских моряков с коренными народами Дальнего Востока и Сибири: нанайцами, нивхами, якутами. Это в традиции русской литературы. Гуманистическая традиция эта идет от очерков Крашенинникова, от произведений Радищева, Пушкина (вспомним его замечания на полях книги Крашенинникова). Большая русская литература всегда отличалась демократической отзывчивостью, гуманностью, уважением других народов, стремлением к правдивому отражению жизни, пробуждению добрых чувств. Вот один из эпизодов, подмеченных Гончаровым на Дальнем Востоке — в нем есть символическое обозначение рождающейся дружбы народов. Дружбы, которая закрепилась в общем труде. Это этюд из главы “От Манилы до берегов Сибири”:

“Я пробрался как-то сквозь чащу и увидел двух человек, сидевших верхом на обоих концах толстого бревна, которое понадобилось для какой-то починки на наших судах. Один, высокого роста, красивый, с покойным, бесстрастным лицом: это из наших. Другой, невысокий, смуглый, с волосами, похожими и цветом и густотой на медвежью шерсть, почти с плоским лицом и с выражением на нем стоического равнодушия: это — из туземцев. Наш пригласил его, вероятно, вместе заняться делом...” Гончаров любуется слаженностью работы, которая свела двух разных людей. Бытовая картина, но сколько в ней жизненной энергии!

Так в общем деле росли связи людей труда различных национальностей, рождалось чувство трудовой общности, и это зорко увидено писателем. Такие наблюдения писатель пополнит на пути в столицу, в Якутии, в Сибири, где жизнь не раз сведет его и с местными жителями. Гончаров видит, что приход русских в Сибирь, движение их на тихоокеанские берега благотворно сказывается на развитии местных жителей.  Он вступает в полемику с автором книги о якутах “Отрывки о Сибири” Геденштромом (СПб, 1830). Тот высокомерно утверждал, что “якутская область — одна из тех немногих стран, где просвещение или расширение понятий человеческих более вредно, чем полезно”. “Другими словами, — иронизирует Гончаров, — просвещенные люди, не ходите к якутам: вы их развратите! Какой чудак этот автор!” Гончаров высмеивает столь нелепые “парадоксы”, размышляет о необходимости просвещения якутов и других народов, о прогрессивной роли передовых русских людей в этом полезном и благородном деле.

Гончаров кратко описывает свое пребывание в лимане Амура, куда он пришел в августе 1854 года. Шхуна “Восток” покачивалась, стоя на якоре, между крутыми зелеными берегами Амура, а Гончаров и его спутники гуляли по прибрежному песку, праздно ждали, когда скажут трогаться в путь, сделать последний шаг огромного пройденного пути: оставалось каких-нибудь пятьсот верст до Аяна.

Фрегат “Паллада” был оставлен в Императорской гавани. Чтобы не допустить захвата его англо-французской эскадрой, бродившей по океанским просторам, администрация дала распоряжение затопить “Палладу”. И 31 января 1856 года  “Паллада” была затоплена в Константиновской бухте Императорской гавани. О судьбе “Паллады” Гончаров коротко расскажет в главе “Через двадцать лет”, написанной в 1874 году. В 1891 году вышли очерки “По Восточной Сибири. В Якутии и Иркутске”. Эти главы вошли в состав книги.

Гончаров побывал в Петровском зимовье. Он упоминает об открытии транспортом “Байкал” в 1849 году Амурского лимана, а также пролива между материком и Сахалином. Естественно в этом месте было ожидать встречи с Невельским и его сподвижниками, упоминаниями их имен. Но этого не произошло. “По ряду причин, и главным образом, из-за секретности мероприятий, проводившихся в то время в устье Амура, он не оставил описания этих мест”, — пишет один из исследователей (Большаков А.П. Гончаров на ДВ // Материалы межвузовской конференции... Хабаровск, 1968. С. 135). Объяснение не во всем приемлемое. Тем более, если помнить, что и ранее Гончаров обходил многие факты освоения Дальнего Востока, не считая нужным называть имена мореплавателей, заслуги которых, конечно, знал. Здесь же Гончаров все объяснил по-своему: “Мне так хотелось перестать поскорее путешествовать, что я не съехал с нашими, в качестве путешественника, на берег в Петровском зимовье и нетерпеливо ждал, когда они воротятся, чтобы перебежать Охотское море, ступить, наконец, на берег твердой ногой и быть дома”. Но задул жестокий ветер, и его спутники пробыли на берегу целые сутки. Кто знает, не пожалел ли Гончаров впоследствии, что не съехал на берег, не встретился с Невельским... А нам, читателям, очень жалко!

По пути в Аян “Восток” подстерегала опасность встречи с французскими и английскими судами. Но и здесь тон описания лишен романтического ореола. Автор рассказывает, как по пути, якобы для развлечения, приняли участие в войне, задержали судно, оказавшееся китоловным. И только в примечаниях Гончаров считает нужным отметить, что “в это самое время, именно 16 августа, совершилось между тем, как узнали мы в свое время, геройское, изумительное отражение многочисленного неприятеля горстью русских по ту сторону моря, на Камчатке”. Геройское, изумительное отражение неприятеля — такова оценка Гончаровым Петропавловской эпопеи.

Плавание “Паллады” в этих условиях было далеко не безопасным. “Палладе” “пришлось переживать много такого, что не выпадало на долю других русских судов и что никак не укладывается в рамках мирного и безмятежного вояжа”, — замечал Энгельгардт. Было решено при встрече с неприятелем принимать бой. Но, слава богу, все обошлось.

Замечательны по-своему страницы, посвященные прибытию в Аян, завершению путешествия. С одной стороны, это реалистически точные, зримые описания тамошних мест, а с другой — авторские размышления несколько приподнятого, даже романтического характера. Зримо предстает перед читателем этот “маленький уголок России”, как называет Аян автор: “Ущелье все раздвигалось, и, наконец, нам представилась довольно узкая ложбина между двух рядов высоких гор, усеянных березняком и соснами. Беспорядочно расставленные, с десяток более нежели скромных домиков, стоящим друг к другу, как известная изба на курьих ножках,— по очереди появлялись из-за зелени; скромно за ними возникал зеленый купол церкви с золотым крестом. На песке у самого берега поставлена батарея, направо от нее верфь, еще младенец, с остовом нового судна, дальше целый лагерь палаток, две-три юрты, и между ними кочки болот. Вот и весь Аян”. Основание Аянского порта положено благодаря трудам архиепископа Вениамина и бывшего губернатора Камчатки Завойко, отмечает Гончаров.

А в душе путешественника — возвышенные примеры возвращения к родным берегам знаменитых путешественников, когда кровля родного дома кажется сердцу “целой поэмой”. Античное, своеобразно-романтическое сталкивается с обыденным, реальным — и, кажется, подчас Гончаров нарочито снимает ореол романтики. “Кто не бывал Улиссом на своем веку и, возвращаясь издалека, не отыскал глазами Итаки? Это пакгауз, — прозаически заметил кто-то, указывая на дразнившую нас кровлю, как будто подслушав заветные мечты странников”. Однако же за этим явным снижением идет и возвышение романтического и героического в жизни — и этого нельзя не заметить. Путешественники ступают на родной берег: “Но десять тысяч верст остается до той красной кровли, где будешь иметь право сказать: я дома!.. Какая огромная Итака, и каково нашим Улиссам добираться до своих Пенелоп!” — восклицает Гончаров, рисуя реалистически достоверную картину предстоящего пути. Романтический мотив врывается в рассказ о прощании с морем. “Я быстро оглянулся, с благодарностью, с любовью, почти со слезами. Оно было сине, ярко сверкало на солнце серебристой чешуей. Еще минута — и скала загородила его. “Прощай, свободная стихия! В последний раз...” В реалистической картине Гончарова мелькнул романтический пушкинский образ, приоткрывая душевное волнение героя. Развивая мотив романтики и героики, Гончаров потом в главе “Через двадцать лет”, вспоминая “страшные и опасные минуты плавания и рассказывая историю гибели “Дианы”, сравнит подвиги русских моряков с подвигами героев “Одиссеи” и “Энеиды” и скажет: “Ни Эней с отцом на плечах, ни Одиссей не претерпели и десятой доли тех злоключений, какие претерпели наши аргонавты...”
 
 
* * *

И здесь пора вернуться к спору о героическом начале в книге Гончарова. В 30-е годы Б.М. Энгельгардт высказал мнение, что героический план начисто отсутствует у Гончарова и что в силу особого характера его творческого сознания “патетическое” давалось ему чрезвычайно трудно” (Литературное наследство, 1935, кн. 22, С. 331). По мнению Энгельгардта, Гончаров изгнал из своей книги патетический и романтический элементы. Это мнение оспорил Г.Ф. Лозовик в статье “Морская тема в книге И.А. Гончарова “Фрегат “Паллада” (Ученые записки // Ростов-на-Дону, 1955. Вып. 2, т. 13. С. 89). “Но разве реализм исключает изображение героического, в частности, повседневной “будничной” героической борьбы людей с грозной и капризной морской стихией?” — спрашивал он, оспаривая утверждение Энгельгардта, что Гончарову “не давалась беспокойная героическая тематика, требующая повышенно-эмоционального напряжения стиля”. Лозовик приводит примеры описания урагана в Тихом океане, ряд морских пейзажей, свидетельствующих, по мнению автора статьи, о романтической приподнятости “Фрегата “Паллады”. Отмечая это, В.Г. Вильчинский в книге “Русские писатели-маринисты” подчеркивал, что подобные страницы “составляют исключение в ровном и нарочито приземленном стиле Гончарова, для которого в целом, по справедливому замечанию Энгельгардта, характерно “спокойное, слегка ироничное, шутливо-добродушное описание”. Этому вторят и другие: “добродушно-ворчливый, шутливый (по отношению к себе) тон рассказчика...” (Семанова М.Л. О своеобразии жанра путевого очерка. В сб. “Проблемы метода и жанра”, Томск. 1978. С. 28).

А между тем характеризовать стиль повествования как только “спокойное, слегка ироничное, шутливо-добродушное описание” или “добродушно-ворчливое”, “нарочито приземленное” было бы неточно. Гончаров не отрешается и не от патетики, и не от своеобразного пафоса. И, несмотря на справедливость многих упреков в том, что он не показал в полную силу героику морского труда, героическое начало в книге обойти нельзя. К сожалению, дальневосточные и сибирские страницы, оказавшиеся за пределами морского путешествия, оказались за бортом некоторых литературоведческих работ. А между тем без этих размышлений не мыслится образ одного из главных героев этой “скромной Одиссеи” — образ самого автора с его глобальной мыслью о путях России.

Продолжалось путешествие, но не похожее уже “на роскошное плавание на “Фрегате”. Как известно, Гончаров в дороге от Аяна до Петербурга пробыл полгода. “Это не поездка, не путешествие, это особая жизнь”, — замечает будущий автор “Обломова”. Особая жизнь! Дорога! Болота, реки, бедные жилища, своеобразие языка, снег, морозы. И опять: “Зачем я здесь? Что суждено этому краю?” Сухопутным путем, на коне, в телеге, на лодке, а где и пешком возвращался он в столицу. Конечно, на его долю не перепадает всех тех тягот, которые достаются казакам и проводникам-якутам. Его “высокоблагородие” опекают, но все же... Одна дорога через тайгу и болота, через каменистые отроги и перевалы, через студеные реки не раз повергает в изумление и заставляет подумать о тех, кто живет в этом краю, слывущем “безымянной пустыней”. “Он пустыня и есть. Не раз содрогнешься, глядя на дикие громады гор без растительности, с ледяными вершинами...” — признается писатель. И при этом, рассказывая, что всюду путешественника встречает кров и очаг, не удержится воскликнуть, вопрошая: “Увы! Где же романтизм?”

Он показывает тех, кто одолевает эту природу, кто на этих землях обжился, обустроился, занимается хлебопашеством, в поте лица своего добывает хлеб насущный.

Русские обустроили эти места, проторили тропы, построили мосты, станции. Конечно, все это еще зыбкое, первичное, но все же: пусть “мост сколочен из бревен, но вы едете по нем через непроходимое болото”. Пусть на станции плохая юрта для ночлега, но все же это кров, тепло. И здесь естественно возникает перекличка с Аполлоном Майковым, который в своей статье назвал “русский пикет в степи зародышем Европы” (СПб Ведомости, 11 августа 1854 г.). В таком случае, спрашивает Гончаров, “чем вы признаете подвиги, совершаемые в здешнем краю, о котором свежи еще в памяти у нас мрачные предания, как о стране разбоев, лихоимства, безнаказанных преступлений?” Так набирает высоту мысль о героическом начале и деяниях русских людей в Сибири. “Робкие, но великие начинания” — и Гончаров по-своему благословляет их. Гончаров напоминает о порочных методах западной цивилизации. В этом молодом крае одно только вино, на его взгляд, погубило бы местных жителей, “как оно погубило диких в Америке”. И потому хочется ему видеть в русской работе в Сибири “уже зародыш не Европы в Азии, а русский самобытный пример цивилизации, которому не худо бы поучиться некоторым европейским судам, плавающим от Ост-Индии до Китая и обратно”. Мы не утверждаем, что вся жизнь пошла по Гончарову, но мечта была реальной, в ней светится русский идеал.

Как будто и не в манере Гончарова, скажем, рисовать характер русской женщины так, как о нем писал поэт Некрасов, но вчитайтесь в отрывок, где он описывает встречу с молодой крестьянской девушкой, и вы почувствуете — не мог и он не восхититься красотой и силой русской крестьянки. Девушка пригласила Гончарова осмотреть строящуюся избу. “Мы вошли: печь не была еще готова; она клалась из необожженных кирпичей. Потолок очень высок; три большие окна по фасаду и два на двор, словом, большая и светлая комната. “Начальство велит делать высокие избы и большие окна”, — сказала она. “Кто ж у вас делает кирпичи?” —“Кто? Я делаю, еще отец”.— “А ты умеешь делать мужские работы?” —“Как же, и бревна рублю, и пашу”. — “Ты хвастаешься!” — Мы спросили брата ее: правда ли? “Правда”,— сказал он. “А мне не поверили, думаете, что вру: врать нехорошо! — заметила она. — Я шью и себе и семье платье, и даже обутки (обувь) делаю”. — “Неправда. Покажи башмак”. Она показала препорядочно сделанный башмак. “Здесь места привольные, — сказала она, — только работай, не ленись...” (С. 509). Как тут не вспомнить пафосных строк о русской женщине в финале романа “Обрыв”? Русская “женщина из народа” видится писателю великой силой, как новгородская Марфа, как те царицы и княгини,  что, “не оглянувшись на столп  огня и дыма, идут сильными шагами, неся выхваченного из пламени ребенка, ведя дряхлую мать и взглядом и ногой толкая вперед малодушного мужа... На лице горит во всем блеске красота и величие мученицы. Гром бьет ее, огонь палит, но не убивает женскую силу” (“Обрыв”). А ведь не написал бы Гончаров этого доброго слова во славу русских женщин, если бы он не знал и не ведал о русских женщинах, женах декабристов, которые пошли в Сибирь во след за мужьями, о женах русских путешественников — и Наталье Шелиховой, и Екатерине Невельской, и многих других.

И эта встреча с молодой крестьянкой, строящей избу, и с ямщиком Дормидонтом, претерпевающим все людские скорби и неунывающим, и другие встречи с якутами, русскими — побуждают писателя думать о будущем богатого и пустынного, сурового и приветливого края. Писатель убежден — придет время, “безымянная пустыня” превратится в жилые места, и спросят тогда — кто же “этот титан, который ворочает сушей и водой? Кто меняет почву и климат?” И уже совсем патетически заговорил Гончаров, и патетика его тревожит сердце читателя: “И когда совсем готовый, населенный и просвещенный край, некогда темный, неизвестный, предстанет перед изумленным человечеством, требуя себе имени и прав, пусть тогда допрашивается история о тех, кто воздвиг это здание, и также не допытаться, как не допыталась, кто поставил пирамиды в пустыне. Сама же история добавит только, что это те же люди, которые в одном углу мира подали голос к уничтожению торговли черными, а в другом учили алеутов и курильцев жить и молиться — и вот они же создали, выдумали Сибирь, населили и просветили ее, и теперь хотят возвратить творцу плод от брошенного им зерна. А создать Сибирь не так легко, как создать что-нибудь под благословенным небом...” (С. 527). Что здесь? Идея величия труда созидателей египетских пирамид? Прославление успехов цивилизации, освободившей черных от рабства? Особое слово о мужестве тех, кто “выдумал Сибирь” и кому предстоит еще так много сделать под северным небом? И то, и другое, и третье. Но по-особому подчеркнуто здесь значение цивилизующего влияния русских, России, ее “легиона героев”. Потому не следует мысль Гончарова подправлять, как это подчас делается. Особенно не хотят замечать жесткой критики Гончаровым западных колонизаторов, его стремления предостеречь русских людей от эгоизма и цинизма, свойственных и англичанам, и американцам. У Гончарова вы не найдете ни грана умиления. И не случайно он подчеркивает цивилизаторскую миссию России перед человечеством. Преображение Сибири — русский самобытный пример цивилизации... Что из того, что это не только реальность, но и мечта? И не случайно также эта мечта о могуществе человека в Сибири откликнется потом у Чехова. А в ХХ веке, уже на новом историческом материале, подхватит ее Твардовский в поэме “За далью — даль”...

Нельзя не вспомнить, что именно сибирские картины как-то по-особому всколыхнули душу Гончарова, возбудили мысль о пагубности крепостничества, порождающего обломовщину. Вот проезжает он сибирским трактом, проселочной дорогой. Всматривается в облик селений, деревенек. Летают воробьи и грачи. Поют петухи. Мальчишки свищут, машут на проезжую тройку. И дым столбом идет из множества труб — дым отечества! “Всем знакомые картины Руси! Недостает только помещичьего дома, лакея, открывающего ставни, да сонного барина в окне. Этого никогда не было в Сибири, и это, то есть отсутствие следов крепостного права, составляет самую заметную черту ее физиономии”, — заключает свои наблюдения Гончаров (С. 553). Вот вам и мысль, которую он будет “любить” в “Обломове”! Так думал писатель в 1854 году, за семь лет до отмены крепостного права в России.

А разве не патетичны по своему размышления автора о героическом в жизни, в истории освоения Сибири и Дальнего Востока? Это такой глубинно-смысловой пласт очерков, что обойти его нельзя. Гончаров размышляет о героизме русских людей, о героях истории, о зарождении дружбы с народностями Сибири и Дальнего Востока.

Кого же он причисляет к когорте славных героев, достойных памяти потомков? Гончаров называет имена атамана Атласова, генерал-губернатора Муравьева-Амурского, адмирала Завойко, ла Завойко, мореплавателя Врангеля, а наряду с ними — слово об отсалово об атетавном матросе Сорокине, о гих других. Сорокин затеял в Сибири хлебопашество. “Это тоже герой в своейерой в своей роде, маленький титан. А сколько иед за ним! И имя этим героям — легион...” (С. 532). Особое слово произнесено авторности “наших миссионеров”. Вначале идут имена никому не известных сибирских священников — Хитрова и Запольского. “Знаете, что они делают? — задается вопросом автор. — Десять лет живут в Якутске и из них трех лет не прожили на месте, при семействе” (С. 533). Приобщают к православию, учат грамоте, просвещают. И.А. Гончаров ввел в большую художественную литературу имя русского просветителя, священника-миссионера Иннокентия. К тому времени он был епископом  камчатским, курильским и алеутским, в его епархию вошла и Якутия. Происходил Иннокентий из семьи сибирского сельского пономаря Евсевия Попова. После окончания Иркутской семинарии Иван Евсеевич Попов получил фамилию Вениаминов — в честь умершего иркутского епископа Вениамина, а 24 ноября 1840 года, после смерти жены, принял монашество и стал отцом Иннокентием. Десять лет он провел в Русской Америке. Гончаров встречался с ним в Якутске. Одному из друзей он писал: “Здесь есть величавые колоссальные патриоты. В Якутске, например, преосвященный Иннокентий, как бы хотелось познакомить Вас с ним. Тут бы Вы увидели русские черты лица, русский склад ума и русскую коренную речь. Он очень умен. Знает много и не подавлен схоластикою, как многие наши духовные, а все потому, что кончил не академию, а семинарию в Иркутске, и потом прямо пошел учить и религии, и жизни алеутов, колошей, а теперь учит якутов. Вот он-то патриот” (Жилин М. “Причислен к лику святых...” // Дальний Восток. 1997. С. 252). Иннокентий создает буквари, переводит на язык алеутов Библию, ведет научные наблюдения по этнографии, географии, топографии, натуральной истории. И все это не может не восхитить Гончарова, особенно высоко он оценивает его главный труд — трехтомные “Записки” об Алеутских островах. “Прочтя эти материалы, не пожелаешь никакой другой истории молодого и малоизвестного края. Нет недостатка ни в полноте, ни в отчетливости по всем частям знания...” (С. 535).

Гончаров указывает, что в якутском областном архиве хранятся материалы, драгоценные для будущей истории. И замечает здесь же, что описаний достойны не только прошлое, но и “подвиги нынешних деятелей”, которые “так же скромно, без треска и шума, внесутся в реестры официального хранилища”. “В сумме здешней деятельности хранится масса подвигов, о которых громко кричали и печатали бы в других местах, а у нас, из скромности, молчат”, — с укоризной отечественным журналистам замечает Гончаров.

С большим внутренним одушевлением, можно сказать, с пафосом, напоминает автор о русских землепроходцах, которые шли и идут в Сибирь. “Вы знаете, что были и есть люди, которые подходили близко к полюсам, обошли берега Ледовитого моря и Северной Америки, проникали в безлюдные места, питаясь иногда бульоном из голенища своих сапог, дрались с зверями, с стихиями — все это герои, которых имена мы знаем наизусть и будет знать потомство, печатаем книги о них, рисуем с них портреты и делаем бюсты. Один определил склонение магнитной стрелки, тот ходил отыскивать ближайший путь в другое полушарие, а иные, не найдя ничего, просто замерзли. Но все они ходили за славой” (С. 537).

Вспомнив походы тех, кто ходил на край земли “ради славы”, Гончаров не забывает и неприметных подвижников, кто ездит по дальним местам, вплоть до Ледовитого океана по казенной надобности. И якутские купцы не забыты — предприимчивые и отважные, они достигают и юга, и севера.
 
 
* * *

Еще и еще раз вчитываясь в путевые очерки Гончарова, вглядываясь в десятки встреч с разными людьми, от крестьян до губернатора, входя в размышления писателя о подвигах и героях, мы видим, чем жива его задушевная мысль: да, для освоения жизни во всех краях отечества нужны герои, нужны подвижники. Героическое начало находит прямое и недвусмысленное выражение в очерках о Сибири и всего плавания: героев — легион. В Сибири не было крепостного права, откуда во многом истекала обломовщина. И это приоткрыло русский народ в его самых богатых духовных возможностях, показало силу его действия, вселяло уверенность в будущем. Здесь зрела дума о конце крепостного права. И к этому периоду можно отнести слова Гончарова, которые он напишет в 1879 году, подводя итоги своего творчества: “Даль раздвигалась понемногу и открывала светлую перспективу будущего”. Заметим, что здесь и открытие образа далей, который неслучайно прозвучит в другом веке в поэме А. Твардовского — “За далью — даль”, поэме путешествия.

Где уж нет ни строчки пафосной — это там, где Гончаров пишет о себе, — но как интересен образ путешественника! Нет ничего пафосного в рассказе о денщике Фаддееве — но за ним раскрыт тоже целый крестьянский мир, мир русского человека на море... Но вернемся к страницам сибирского путешествия...

Обратный путь через Сибирь — это открытие в очерках путешествия мира Сибири, мира Якутии. По суше предстояло пройти и было пройдено от Аяна до Якутска, а затем до Иркутска. А там уж дорога вела до Петербурга. Из Аяна караван вышел в теплое августовское время 1854 года и благополучно добирается до Якутска. Но один переход через Джугджур чего стоит! Пройти в теплое время по Лене не успевали, и пришлось почти на два месяца задержаться в Якутске, пока хорошо подморозит дорогу. 26 ноября при морозе в 360 выезжают из Якутска и только в самую заутреню Рождества Христова, т.е. 25 декабря по старому стилю прибывают в Иркутск. “На последних пятистах верстах у меня начало пухнуть лицо от мороза”,— пишет Гончаров. Образ дороги — настоящая сибирская одиссея. Одна из ярчайших тем в этом путешествии — якуты и русские. Мир якута, коренного жителя этих мест, дан через множество событий, подробностей, деталей. С особой силой раскрыт национальный  якутский характер при описании перехода через Джугджур. Станицы, юрты, хижины, в которых вставлены льдины вместо стекол...  А потом откроется и областной еще не город, а городок Якутск, где Гончаров провел немало времени и перезнакомился со многими: потому мир Якутска тоже как бы дан изнутри. Добрые слова сказал писатель о городе и горожанах. И все дано через призму настоящего и будущего края. Суровая  сибирская природа может быть приспособлена, одолена общими усилиями якутов с русскими. Для Гончарова это несомненно: без русской цивилизации, без русского хлебопашества, торговых связей ледяные пространства не обустроить. Вот почему Гончаров приветствует шаги русского правительства, которые “клонятся” к тому, чтобы “с огромным русским семейством слить горсть иноплеменных детей”. Мы не найдем у Гончарова особых фактов лихоимства разного рода чиновников, о чем и в те годы нередко писалось. У него свой угол зрения на Сибирь, но не забудьте — с думой о пагубности обломовщины, необходимости живого дела, и не просто дела, а дела, одушевленного гуманностью, любовью к людям.

Путешествовать, по мысли Гончарова, значит хоть немного слить свою жизнь с жизнью народа, который хочешь узнать. Это вглядывание, вдумывание в чужую жизнь, в жизнь ли целого народа или одного человека, дает наблюдателю такой общечеловеческий и частный урок, какого ни в книгах, ни в каких школах  не  отыщешь. Недаром еще у  древних необходимым условием усовершенствованного воспитания считалось путешествие. Об этом размышляет Гончаров уже в начале своего путешествия, в письме первом. Не в этом ли стремлении к усовершенствованию одно из объяснений, почему так стремились к путешествию русские писатели: Карамзин, Пушкин, Гоголь, Гончаров, Чехов, Горький... Несомненно, путешествие помогло Гончарову понять героическую душу народа (“героев легионы”), и эта внешне скрытая, внутренняя сила деятельного начала в русском человека замечена автором и в морском путешествии, и в путешествии по Сибири. Разве это могло не отозваться и в самом характере стиля писателя, в тональности его книги? В частности, в отступлениях лирико-философского плана? Разве эти авторские размышления не характерны для путевых очерков Гончарова? Не являются ли стилеобразующими? Так что далеко не всегда и не во всем “искомый результат” достигается “слегка ироническим, шутливо-добродушным”, ворчливым описанием. Но никакой вычурности, неестественности: в русской литературе эту вычурность отринул еще Пушкин с его знаменитой простотой слога. Кстати, такое определение стиля в критике во многом шло от полемического утверждения, высказанного еще Д.И. Писаревым: именно он считал, что Гончаров, “любимый публикой”, не раскрывается перед своим читателем, скрываясь за объективной манерой письма. “Его человеческой личности никто не знает по его произведениям, — писал критик в 1861 году, — даже в дружеских письмах, составивших собою “Фрегат “Палладу”, не сказались его убеждения и стремления; выразилось только то настроение, под влиянием которого написаны письма; настроение это переходит от спокойно-ленивого к спокойно-веселому и больше не представляется никаких данных для обсуждения личного характера нашего художника”. Не скажешь, что здесь не схвачено ничего характерного: схвачено. Да, Гончаров как художник  стремится к полной объективности и достигает ее в своих романах. Но вместе с тем какая несправедливость к Гончарову! Как будто он нигде не раскрывается как личность и как будто в письмах отразились лишь преходящие настроения. Ну, да разве для Писарева это редкость — бросаться в крайности: первоначально он вознесет, скажем, “Обломова” (“Мысль г. Гончарова, проведенная в его романе, принадлежит всем векам и народам”, т. 2, IV) — каково? Как схвачено вечное в романе? Поистине прозорливо! — а затем, в 1861 году, с неумеренной запальчивостью Писарев низвергает “Обломова” с пьедестала: “Весь “Обломов” — клевета на русскую жизнь” (I. С. 4). А ведь взгляни Писарев без запальчивости, он бы нашел родство своим размышлениям об истории разработки новых земель “как на самое красноречивое выражение нашего колоссального, железного характера” в размышлениях Гончарова о “легионе героев”, и тогда бы бездеятельный Обломов не показался бы ему центральным типом русской жизни... Но это уже особый вопрос, вопрос восприятия творчества Гончарова критикой, глубины его прочтения современниками — проблема, которая, кстати сказать, принесла Гончарову “мильон терзаний”. Не понимали на каждом шагу! Иначе зачем бы писателю понадобилось самому выступать с толкованием своего творчества в статье “Лучше поздно, чем никогда”. Напомним здесь, что не одной мыслью о пагубности крепостничества объясняет порождение обломовщины критик-философ ХХ века Н.О. Лосский в свой большой работе “Характер русского народа”. “Ведь в Обломове были и привлекательные черты, и такой тип встречается не только у русских. Гончаров нарисовал образ, имеющий общечеловеческое значение”. Русскому человеку, по мысли Н.О. Лосского, свойственно стремление к абсолютно совершенному царству бытия и вместе с тем чрезмерная чуткость ко всяким недочетам своей и чужой деятельности... Таким образом, обломовщина есть во многих случаях обратная сторона высоких свойств русского человека — стремления к полному совершенству и чуткости к недостаткам нашей деятельности. Отсюда — неудовлетворенность малым, тоска по настоящему делу. Н.О. Лосский приводит образцы силы и воли, когда русский человек, заметив свой недостаток и нравственно осудив его, преодолевает косность и вырабатывает положительные качества, принципы, развивает огромную энергию. Такие примеры видел и Гончаров — само кругосветное плавание требовало воли и силы. И не случайно в ХХ веке первым в космос вышел русский человек...

Но вернемся к “Палладе”. Да, в книге есть и шутливое, почти крыловское добродушие, и ирония, и юмор, — как же не прожечь иронией несовершенства действительности? — и приземленность слога, и спокойно-ленивое, и спокойно-веселое настроение. Но вместе  с тем  в книге присутствует и тональность самого серьезного размышления о жизни, своеобразного “личного воодушевления” — под этим еще с времен Карамзина стали понимать пафос писателя. Кстати, тот же Писарев писал: “Только личное воодушевление автора греет и раскаляет его произведение” (I. 201). Этим “личным воодушевлением” и раскален гончаровский “Фрегат”. Прочитайте, еще раз перечитайте хотя бы эти грустные строки его путевых впечатлений. “Мне видится длинный ряд бледных изб, до половины занесенных снегом. По тропинке с трудом пробирается мужичок в заплатах. У него висит холстиная сума через плечо, в руках длинный посох, какой носили древние”. Что же тут шутливо-добродушного или ворчливого? А ведь это тональность, это настроение думы о России, о русском, российском согревает своим теплом многие страницы.

Вот она, родная Русь, корневая и окраинная, убогая и обильная, с ее характерными типами — с барином, живущим “в свое брюхо”, и нищим мужичком, просящим милостыню. И уже не только перед глазами повествователя, а перед глазами читателя “мелькают родные и знакомые крыши, окна, лица, обычаи”. И голос автора с его неотступной мыслью о главном. О чем? “Я ведь уже сказал вам, что искомый результат путешествия — это параллель между чужим и своим. Мы так глубоко вросли корнями у себя дома, что, куда и как надолго бы я ни заехал, я всюду унесу почву родной Обломовки на ногах, никакие океаны не смоют ее” (С. 55). Вот о чем, оказывается, неотступно думает этот “добродушно-ворчливый человек”, автор книги — о родном крае, о России, о почве родной Обломовки, которой не смыть никаким океанам. Какой образ! В горьких испытаниях ХХ века многим русским людям пришлось на себе испытать верность этого наблюдения писателя: куда бы ни забрасывала судьба русского человека, он уносил с собой почву родной земли. И крупицей этой “почвы” — его великолепнейшего слоя культуры — всегда был Гончаров, его знаменитые романы... В своих размышлениях Гончаров находит достойное место России, русскому народу, многонациональной стране в мировой цивилизации, в мировой культуре. По его заповедной мысли, как человек имеет свой нравственный долг перед семьей, племенем, народом, так народ имеет свой долг перед человечеством. Русскому народу предстоит сказать свое слово, творить свой путь просвещения народов и цивилизации, освоения холодной Сибири, берегов и земель Дальнего Востока, земель Тихого океана. В наши дни бойкие публицисты и критики задним числом осуждают такие надежды на будущность России, на ее птицу-тройку (гоголевский образ тех лет) как самонадеянность, неоправданное мессианство, православие и т.д. И уже “изнутри” отказывают русскому народу во “всемирной отзывчивости”, считая, что Россия вызвала “всемирный страх перед своей воинственной мощью”, — пишет один из критиков в статье “Мифы и прозрения” (“Октябрь”, 1990. № 8. С. 166). Чем же навеян этот страх? Победой в Великой Отечественной войне над фашизмом? Спасением мира от гитлеровской чумы? Умением прийти на помощь в годы испытаний и бедствий — загляните в историю, сколько раз Россия спасала мир то от одного, то от другого нашествия. И не Россия в ХХ веке посылала своих летчиков сбрасывать атомные, напалмовые и прочие бомбы на мирные города других стран. Отрицая патриотизм, соборность, православие, такие ортодоксы или ревнители плюрализма (на словах, разумеется) больше всего расстраиваются оттого, что сторонники патриотической идеи пекутся не о том, о чем пекутся современные “плюралисты”: “Далеко не случайно, — продолжает тот же автор, — возникло само это тавтологическое соединение “национально-патриотического”, ибо в нем отражается не столько национальная, сколько национально-государственная идея: не о сохранении русской нации, а о сохранении российской державы прежде всего заботятся ее ревнители” (там же, С. 167). Вот вам и прозрение! Оказывается, по логике адептов плюрализма (на словах) русский народ — и другие, живущие вместе, в едином государстве можно сохранить, не сохранив российской державы, России! Разломив Россию, пустив ее на распыл, ибо защита России, державы, единого государства именуется такими авторами “великорусским национализмом”. Как тут не вспомнить ряд знаменитых произведений, от “Клеветникам России” Пушкина до “Скифов” Блока и стихотворения Рубцова “Россия, Русь, храни себя, храни!” Выходит, Россию надо защищать и от подобных кликушествующих доброжелателей, презрительно отзывающихся о великой державе. Какое отношение это имеет к предмету нашего исследования, к “Фрегату” Гончарова? К творчеству Гончарова в целом? Самое прямое: в его романах и очерках путешествия история наших надежд, наших упований, нашей национальной самокритики, продиктованной любовью к родной Обломовке, к русской земле, заботой о ее завтрашнем дне.
 

* * *

По-своему зазвучала в книге Гончарова “поэзия моря”. Не условно-романтического, а реального, будничного и несказанно притягательного. Это в самом начале он напишет в письме: “Я не постиг уже поэзии моря, может быть, впрочем, и оттого, что я еще не видал ни “безмолвного”, ни “лазурного” моря и, кроме холода бури и сырости, ничего не знаю” (С. 31). В контексте письма — знаменитое стихотворение Жуковского, которое начинается словами: “Безмолвное море, лазурное море...” Полемика с романтическим видением “поэзии моря”, будь то Жуковский, Бенедиктов или ранний Пушкин (“Прощай, свободная стихия...”) живым лейтмотивом проходит через все “путешествие”. За время плавания Гончаров увидит самое разное море. И русский человек откроется ему во всем многообразии своей натуры. Правда, скажем и то, что фигуру русского матроса, конечно, не пришлось в литературе открыть Гончарову. И офицеры даны очерково. Но чего стоит фигура вестового Василия, Сеньки Фаддеева! — сколько здесь подмечено не только индивидуального, но и национального, подлинно крестьянского, народного.

А сколько лиц русских офицеров, моряков, дипломатов — реальных, живых проходит перед читателями — тут целая история в лицах, особенно дорогих для нас, дальневосточников. Они и на наших картах, эти имена: адмиралов Е.В. Путятина, В.С. Завойко, морских офицеров К.Н. Посьета, В.А. Корсакова, И.В. Фургельма, переводчика и дипломата О.А. Гошкевича, отца Аввакума, “деда”, механика А.А. Халезова... Это их усердиями и стараниями открывались дальневосточные берега и воды Российского государства. И многие имена русских мореплавателей остались на карте Тихого океана... Гончаров выступает летописцем нашей морской истории.

Море обычное сменяется в книге морем южным, экзотичным. Уже через несколько дней плавания Гончаров напишет в письме к поэту Бенедиктову, напутствовавшему его в дорогу своими романтическими стихами: “Море... Здесь я первый раз понял, что значит “синее море”, а до сих пор я знал об этом только от поэтов, в том числе и от вас... Вот, наконец, я вижу и синее море, какого вы не видали никогда... Не устанешь любоваться, глядя на роскошное сияние красок на необозримом окружающем нас поле вод... Только Фаддеев не поражается”. Гончарову важен свой взгляд и взгляд его вестового, вчерашнего крестьянина, занятого своей повседневностью.

Морская жизнь, дальнее плавание высекают в душе Гончарова прекрасный афоризм: “Как прекрасна жизнь, между прочим, и потому, что человек может путешествовать!” Так воскликнул он в своем письме от 18 января 1853 года. Перед этим семь дней и ночей без устали свирепствовал холодный ветер, а тут наконец установилась хорошая погода, да еще в южных широтах. Путешествовать могут многие, но запечатлеть виденное — для этого нужен божий дар. Современники ждали от Гончарова книги-путешествия. Напутствуя писателя в плавание, его приятель поэт-романтик Владимир Григорьевич Бенедиктов писал:

Лети! И что внушит тебе природа
Тех чудных стран, — на пользу и добро,
Пусть передаст, в честь русского народа,
Нам твой рассказ и славное перо!

В 1856 году Бенедиктов пишет другое стихотворение и печатает в журнале “Отечественные записки”: “Недавно странник кругосветный // Ты много, много мне чудес // Представил в грамоте приветно // Из-под тропических небес”. Не без влияния путешествия Гончарова, его писем к Майковым, Бенедиктову родилось и еще одно стихотворение последнего: о защите Петропавловска-на-Камчатке. В 1854 году объединенная эскадра англичан и французов напала на мирный русский порт на Камчатке. Кичащиеся своей цивилизаторской ролью европейцы обрушили огонь своих пушек на дома камчадалов и русских поселенцев. Варварское бессердечие увидал в этом подлом нападении Бенедиктов (разумеется, как и Гончаров). Это забытое стихотворение Бенедиктова извлек из старых изданий В.И. Мельник, автор книжки в соавторстве с Т.В. Мельник “Литературные классики и Дальний Восток” (Ульяновск, 1993). Ввиду малотиражности книжки считаем возможным воспроизвести это стихотворение здесь полностью. Вот оно:

И туда...
И туда — на грань Камчатки
Ты зашла для бранной схватки
Рать британских кораблей.
И, пристав под берегами,
Яро грянули громами
Пришлецы из-за морей.
И прикрыт звериной шкурой,
Камчадал на них глядит:
Гости странные похожи
На людей: такой же вид!
Только чуден их обычай:
Знать, не ведая приличий,
 С злостью выехали в свет.
 В гости едут — незнакомы,
 И, приехав, мечут громы
Здесь хозяевам в привет!
 Огнедышащих орудий
Навезли — дымят, шумят!
“А ведь все же это — люди”, —
Камчадалы говорят.
Камчадал! Пускай в них стрелы!
Ну, прицеливайся! Бей!
Не зевай! В твои пределы,
Видишь, вторгнулся злодей.
И дикарь в недоуменье
Слышит странное волненье
“Как? Стрелять? В кого? В людей?!”
И ушам своим не веря:
“Нет, — сказал, — стрелу мою
Я пускаю только в зверя,
Человека я не бью”.

Август — сентябрь 1854 год

Горько-ироническое стихотворение Бенедиктова построено на контрасте противопоставления наивных камчадалов, не стреляющих в людей, вышколенным джентльменам, колонизаторам, которые несут в мир разбой и грабеж. К счастью, русский адмирал Завойко знал, как поступать с волчьей породой захватчиков: вражья эскадра, потерпев поражение, бежала от камчатских берегов...

Эти стихи и сегодня зазвучали не музейно, особенно после варварских акций США и НАТО, обрушивших армаду своих “томагавков” на мирные города Югославии. Снова в пределы мирных людей вторгся злодей, не признающий правил, законов человеческого общежития. И снова оживают страницы гончаровской книги, где мир озирает хищным взором современный ему колонизатор: хищности у него не поубавилось! Как же нужна миру сильная Россия!

Итак, в 1855-1857 годах очерки И.А. Гончарова публикуются на страницах “Морского сборника”, “Современника”, “Русского вестника”, “Библиотеки для чтения”, “Журнала для чтения воспитанникам военно-учебных заведений”: таков был журнальный мир тогдашней России. В 1855 году очерки издаются в двух томах. В 1874 году Гончаров опубликовал очерк “Из воспоминаний и рассказов о морском плавании (Через двадцать лет)”, так что современная ему критика (тот же Писарев), не могла знать этих страниц. В 1891 году опубликовал очерки “По Восточной Сибири. В Якутске и в Иркутске”. С учетом этого, повторяем, надо и судить о современной ему критике. Но эти главы — неотъемлемая часть знаменитой кругосветной одиссеи автора “Обломова”.

Иван Александрович Гончаров — автор романов “Обыкновенная история” (1847), “Обломов” (1859), “Обрыв” (1869), воспоминаний, литературно-критических статей “Мильон терзаний” (1872), “Лучше поздно, чем никогда” (1879). Его романы нельзя в полной мере понять, не обращаясь к его очеркам кругосветного плавания. Почему? Да потому хотя бы, что все его произведения пронизаны единым пафосом, одушевлены одной генеральной мыслью, одним чувством, идущим от писателя. “Только личное воодушевление автора греет и раскаляет его произведения” (Писарев). А оно, это “личное воодушевление” присутствует во всем, что написано Гончаровым. Национальное, народное, общечеловеческое звучит в этих произведениях великого русского писателя в полную силу.

Книга очерков Гончарова “Фрегат “Паллада” сама стала источником поэтического вдохновения: яркие строки о ней написал А. Майков, друг писателя. Это он первоначально должен был идти в плавание, но уступил свое место другу. Майков оценил труд Гончарова как художник:

Море и земли чужие,
Облик народов земных —
Все предо мной, как живые,
В чудных рассказах твоих.

Жанр морских путешествий после гончаровских очерков “Фрегат “Паллада” продолжили многие писатели-путешественники, документалисты. Скажем сразу, что к книге И.А. Гончарова тесно примыкают записки и письма В.А. Римского-Корсакова, которые печатались в те годы в “Морском сборнике”, а в ХХ веке впервые были изданы в книге под названием “Балтика — Амур”. Повествование в письмах о плаваниях, приключениях и размышлениях командира шхуны “Восток” (Хабаровск, 1980. Директором издательства тогда был Н.К. Кирюхин, которого называли дальневосточным Сытиным). К жанру морских путешествий примыкает книга А.В. Вышеславцева “Очерки пером и карандашом из кругосветного плавания в 1857-1860 гг.” (СПб, 1862). Характерно, что уже в энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона в биографии путешественника и историка искусств А.В. Вышеславцева (1831-1888) было сказано: “Многие страницы по художественным достоинствам напоминают “Фрегат “Палладу” Гончарова”. Таким образом, “Фрегат “Паллада” становился своего рода мерилом, эталоном художественности в литературе путешествий. В этом ряду стоят очерковые книги А.Я. Максимова “Вокруг света. Плавание корвета “Аскольд” (1876). В 1880 году Всеволод Крестовский, автор “Петербургских трущоб”, совершит кругосветное плавание с эскадрой адмирала Лесовского и напишет очерки “В дальних водах и странах”. В начале 90-х годов публикуются морские очерки С.Н. Южанова “Доброволец “Петербург” (1894): о морском переселении в Приморье. Появится и книга А. Елисеева “Вокруг света”, куда войдут и дальневосточные страницы. Все эти книги и журнальные очерки, как не раз подчеркивалось в критике (Энгельгардт), в большей или меньшей степени следовали литературной традиции “Фрегата “Паллады”.

Думается, что большинство авторов путешествий были хорошо знакомы и с документальной маринистикой русских мореплавателей, от Шелихова до Невельского, с теми традициями, которые в ней сложились (документальность, гуманизм, отказ от  жестокого авантюризма и т.д.). Разумеется, русские писатели были хорошо знакомы и с увлекательной приключенческой морской литературой западноевропейской, от Купера до капитана Марриэта. Кстати, “старые” романы этих писателей — “о море и моряках” — вспоминает в своем первом письме Гончаров... Морская литература — и это тоже следует помнить! — не была отделена и от развития  всей русской художественной литературы, особенно в лице классиков XIX века. Все это вместе взятое и помогло становлению такого писателя-мариниста, как Константин Михайлович Станюкович, ставшего классиком русской маринистики. Его творчество также связано с Дальним Востоком. Но об этом — особый разговор.



 

На краю Восточной Руси

К.М. Станюкович во Владивостоке

Старый адмирал Станюкович был потрясен. Его младший сын, семнадцатилетний Костя, заявил, что он решил уйти из Морского кадетского корпуса в Петербурге. Подумать только! Флотская семейная традиция прерывается окончательно. Перед этим волей случая погиб старший сын, достигший звания капитан-лейтенанта. А тут младший сын решил уйти с морей… Большего несчастья и позора на свою голову адмирал не мог и ожидать. И дабы не была “посрамлена честь моряка-деда” и его отцовская честь, “грозный адмирал” (так назовет отца в своей повести будущий писатель) принимает свое адмиральское решение. Он ходатайствует перед директором Морского кадетского корпуса контр-адмиралом С.С. Нахимовым назначить Костю в дальнее плавание на одном из клиперов. Вот там-то, в море, и образуется. Там и будет ему университет… И вот уже ходатайство направлено на имя императора с обоснованием поддержать просьбу отца: “Учится довольно хорошо. И поведения довольно хорошего, но строптив и увлекателен, и требует бдительного надзора. Поэтому весьма полезно было бы послать его в продолжительное плавание”. Скажем сразу: свое решение уйти с флота Станюкович-младший все-таки осуществил, но произойдет это только через три года, после возвращения его из плавания. И отец будет непреклонен до конца, бросив ему слова: “Можешь уходить, но после этого ты мне не сын”. Такие характеры! Но не будь этого сурового решения отца, мы бы не имели морского писателя… Словом, так за полгода до выпуска из Морского кадетского корпуса “адмиральский сынок” Костя Станюкович (ему 18 марта 1860 года исполнилось семнадцать!) попал на парусно-винтовой корвет “Калевала”.

18 октября (по старому стилю) 1860 года корвет вышел в кругосветное плавание. Моря, океаны, длительные переходы от порта к порту, штормы, города, земли — обыкновенное и экзотическое… И до этого Костя выходил в моря, на практику, но ведь кругосветное плавание несравнимо с кратковременным. Вот только один этюд: “К утру качка стала столь ужасна, что принужден был встать; трудно было держаться на ногах; чай пить не было возможности; вызвали всех наверх ставить паруса, и мне следовало идти на марс; т.е. на верх мачты за старшего с матросами; волны были до того высоки и ветер до того силен, что корвет наш ложился на бок и черпал то одним бортом, то другим; многих начало понемногу укачивать; меня еще не начинало; я полез на марс; сердце замирало, как я увидел сверху корвет: казалось, волны так и проглотят его; наверх размахи были еще сильнее: мне сделалось очень дурно, меня начинало укачивать, но самолюбие и нежелание показаться трусом перед матросами удерживало меня там: меня вытравило, говоря морским выражением, т.е. вырвало; но я продолжал делать свое дело; поставили паруса, спустились на палубу; море было ужасно…” А сколько таких испытаний еще впереди! И экзотика южных широт не всегда милосердна. У берегов Явы Станюкович заболел лихорадкой. По прибытии в только что (год тому назад) основанный пост Владивосток Костю направили в морской лазарет. В нашем городе он пробыл по одним данным три с половиной месяца, по другим, более мотивированным, — больше десяти месяцев.
 
Летописец второго года существования Владивостока, начальник поста Евгений Степанович Бурачёк (он сменил прапорщика Николая Васильевича Комарова) оставил интересные “Воспоминания за-Амурского моряка. Жизнь во Владивостоке. 1861 год”. В них он дал яркую картину жизни и быта русских моряков и солдат “на краю восточной Руси”. Упоминает автор и о гардемарине Станюковиче, волей судьбы заброшенного сюда и оказавшегося в лазарете. Лейтенант Бурачёк пригласил Станюковича в свою командирскую комнату. Один лейтенант, другой гардемарин, оба были молоды, любили книгу, пробовали себя в литературном творчестве. У Станюковича к тому времени в Петербурге в журнале “Северный цветок” были опубликованы первые литературные опыты — лирические стихи о юношеской любви. К тому же оба после длительного плавания остались на берегу. Но Бурачёк здесь был с лета 1861 года: его назначили командиром поста.

В письмах из Владивостока своей сестре, “голубушке”, “бесценному другу” Лизе, Костя Станюкович также упоминает о Бурачке, о своем пребывании в лазарете. Письма эти очень подробные, заполнены выписками и  

из дневника, который не сохранился. А письма, двенадцать сестре Лизе и одно отцу, сохранились и впервые полностью опубликованы в шестой книге “Литературного архива” (1961).
 
“Чтобы тебе дать понятие об этой сторонке, куда меня занесла судьба и где, между прочим, предполагается главный южный порт Восточного океана, — обращается Костя Станюкович к своей сестре, — я выпишу тебе несколько строк из моего дневника”. И начинается владивостокская экзотика: следуют выписки за 6, 7 и 8 января 1862 года. Сюжеты разные. Один из них о приходе тигра. Ночью на скотный двор, где были лошади, тигр пробрался через соломенную крышу и удавил троих лошадей, сложив их в кучу. Солдаты идут в засаду на хищника. Прапорщик Меньчук приглашает с собой и Костю Станюковича. Охота опасная. Но Станюкович успокаивает сестру: “Меньчук предлагает вечером идти в засаду, но я не пойду; к чему мне рисковать жизнью даром. Мне 19 лет, а ему 50 — разница ведь большая”. “Только что я дописал эти строки моего дневника, моя дорогая Лиза, как вбежал Мартын и сказал, что тигр у бани (это сто шагов от казармы).  Раздалось три выстрела; тигр ушел. Вот мой друг, куда занесло меня”. Но Станюкович не очень-то сетует на опасности своей морской жизни. Опасности не обойдешь, хотя и на рожон лезть нельзя. И чувство иронии не оставляет Костю Станюковича: занесло на край света, ну и что ж… “И к пользе, потому что навык к опасностям не лишен для людей. Теперь я понимаю, как можно жить спокойно, как живут в Индии, и там, где соседи не хорошенькие Гурьевы…” “Навык к опасностям” не раз пригодится Станюковичу в жизни. Не раз он восхитится этим навыком у простых матросов; это отразится в морских рассказах. А историю с тигром впоследствии Станюкович опишет в рассказе “Во Владивостоке” (печатался и под названием “Тигр идет”), где выведен обаятельный образ матроса Артюшки. Жизнь не обделяет опасностями и трудностями ни дома, ни в дороге. Навык к опасностям, еще в большей степени, чем на суше, приобретается в море. Об этом впоследствии писатель скажет, что он “был и есть, выражаясь метафорически, одним из матросов, не боящихся бурь и штормов и не покидавших корабль в опасности”.

После ухода из Владивостока, с 22 мая 1862 года до августа 1863 года, Станюкович плавает на различных кораблях Тихоокеанской эскадры. Молодого гардемарина приближает к себе адмирал А.А. Попов. “Тогда находились редкие адмиралы и капитаны, которые умели делать службу осмысленною, а не каторгою или тоской”, — говорится в рассказе “Море”.
 
Одним из таких редких адмиралов был Попов. Его имя связывают с именами Корнилова и Нахимова, к которым он был близок, его называют в числе учителей адмирала Макарова. Попов был хорошо знаком с семьей Станюковича. Он знал, что молодой гардемарин проявил свои литературные способности. Заинтересованное отношение Попова позволило Станюковичу увидеть гораздо больше, чем если бы он был на своем корабле. Адмирал Попов поддерживал литературные начинания молодого моряка, будущего писателя. Но такое положение не во всем устраивало юношу, стремившегося к полной самостоятельности. Его взгляды были чужды карьеризму. В письмах сестре он сетует, что близость к адмиралу тяготит его: “Крайне невесело бывает иногда… Я обедаю и пью чай у него… Помогаю ему в письменных его работах…”, “…Он человек деятельный и добросовестный, любит меня очень, да мне-то это не по нутру — состоять при нем… Обидно предпочтение перед другими… Что все скажут… Правда, еще ничего дурного не говорят, потому что я держу себя с ними свободно и хорошо…”, “Где я буду дальше, не знаю, но желал бы не с адмиралом. Как ты ни пиши, что выгодно или невыгодно, я, по счастию, нахожусь в летах, когда благородство и независимость — стоят по одним уже влечениям — выше всяких выгод по службе… Что мне с выгоды…” (Литературный архив. С. 423). В своих взглядах семнадцатилетний Костя Станюкович тяготел к Белинскому, Герцену. Об этом говорят факты: во Владивосток он будет просить прислать журнал “Искра” и сочинения Белинского. По пути на восток, когда судно 5 ноября 1860 года бросило якорь на Темзе в Лондоне, он тешит себя надеждой: “Может быть, проскользну к Герцену. Очень хотелось бы этого…” Знаменательно, что Герцен в “Былом и думах” давал положительную оценку настроенности некоторых военных моряков. Он писал: “Между моряками были тоже отличные, прекрасные люди”, “вообще между молодыми штурманами и гардемаринами веяло новой, свежей силой” (Герцен А.И. Собр. соч.: в 8 т., М., 1975. Т. 7. С. 288). Они, по словам Герцена, “по великому закону нравственных противодействий, под гнетом деспотизма корпусов, воспитали в себе сильную любовь к независимости”. К числу этих “отличных, прекрасных” людей, несомненно, принадлежал и Станюкович.

В литературе не раз отмечалось, что прототипом Корнева в повести “Вокруг света на “Коршуне” и в рассказе “Беспокойный адмирал” был адмирал Попов (именем его назван остров). В творчестве писателя “беспокойный адмирал” Корнев противостоит “грозному адмиралу”, как противостоят образы капитана “Коршуна” Давыдова и ему подобных образам тех господ, которые, в насмешку называя Давыдова “филантропом”, утверждали, что такое обращение еще несвоевременно, что матросу без линька и жизнь не в жизнь (очерк “От Бреста до Мадеры”). В Корневе живет подлинная морская душа. Он, как истинный моряк, много сам плавал, понимает и ценит отвагу, решительность и мужество и знает, что эти качества необходимы моряку. Он не боится ответственности, умеет поддержать моряков, одобрить их хорошие дела. “Морской дух, — пишет автор, — беспокойный адмирал считал главным достоинством моряка”. Образ морской души, который возвышен по-своему в морских произведениях советского писателя Леонида Соболева, пришел в литературу еще с произведениями Станюковича: традиция не была утрачена.

Основная мысль в произведениях Станюковича — мысль о духовной силе и красоте народа. Она связана прежде всего с простыми людьми, с простыми моряками. Станюкович говорит об особенности русского матроса, “дельного, сметливого, но нисколько не страстного к морю”. И в то же время, как бы споря с этим своим положением, он показывает, как этот матрос борется со свирепой непогодой, с честью выходит из самых жестоких испытаний (“В шторм”).

Заметно стремление показать не столько внешние приметы морского быта, сколько душевные особенности матросов: желание скрасить тяжелую жизнь, представления о любви, о семье, тоска по дому. У Станюковича появилось то, чего не было у его предшественников: он все чаще смотрит на вещи глазами простых матросов. И одновременно вглядывается в их души, стремится понять эти души изнутри. Подобно Гончарову, Станюкович всюду, куда бы ни заносила его судьба, обращен к мысли о трудной доле русского мужика. Рассказывая о тяжелой работе негров, о заунывной песне, которой скрашивает один из встреченных им негров свою участь, писатель подталкивал читателя подумать и о судьбе русского мужика: “Мне показалось, что характер этой песни мне несколько знаком… Те же жалобы заунывные, те же мольбы однообразные”. Так он писал в очерке. А в повести “Вокруг света на “Коршуне” эта же мысль будет выражена с еще большим публицистическим напором. “Невольно напрашивалось сравнение с нашими деревенскими избами… Чем-то знакомым, родным повеяло от этой песни на русских моряков. Им невольно припомнились русские заунывные песни”. И у Гончарова мы встретимся с мыслью о родной почве, о постоянном сравнении своего с чужим, об освобождении мужика от крепостной зависимости. Но у Станюковича мысль эта становится социально острее. Так, рисуя жизнь в море, в чужедальних странах, писатель стремится поставить социальные проблемы, характерные для русской жизни 60-х годов XIX столетия.

Неприятие Станюковича вызывали люди, пронизанные буржуазной торгашеской моралью, “господа, отечество которых, по выражению одного из них, — доллар”. На образ этот дельца и торгаша указывал и Гончаров. Колониализм в его лице находил острого критика. Бывая в китайских портах и наблюдая картины феодальной жестокости, Станюкович замечает: “Нигде, как в феодальном Китае, жизнь, это высшее благо, не ценится так легко”. Примечателен и очерк “В Кохинхине”. Станюкович посетил Южный Вьетнам в пору франко-вьетнамской войны (1858-1862). Французские колонизаторы оккупировали шесть южных провинций Вьетнама и превратили их во французскую колонию Кохинхин. Как известно, вторая франко-вьетнамская война (1883-1884) на долгие годы превратила Вьетнам в колонию Франции. Станюкович побывал в деревне, поселке, наблюдал жизнь в Сайгоне. Раздумывая о судьбе колонии, осуждая колониальный деспотизм, он трезво усматривал, что здесь “много еще прольется крови”. Эти страницы написаны с большим сочувствием к вьетнамскому народу, который встал на героическую борьбу за независимость и свободу. Критика колониалистской политики европейских цивилизаторов приобретает еще больше остроты в повести “Вокруг света на “Коршуне”, где Станюкович напишет о своем отвращении к войне и к тому “холодному бессердечию”, с каким колонизаторы относятся  к местным народам. Чужие пришлые люди, они, выдавая себя за спасителей, “жгли деревни, уничтожали города и убивали людей”. “И все это, — с едким сарказмом замечает Станюкович, — называлось цивилизацией, внесением света к дикарям” (глава “Юный  литератор”).

Сердце писателя полнилось болью за Россию, за ее народ, который был опутан цепями крепостничества. О том, как рождается чувство родства с народом, Станюкович рассказал в удивительно светлой, прекрасной повести для юношества “Вокруг света на “Коршуне” (1895-1896). Девятнадцатилетний герой книги Володя Ашанин посещает дальние страны, проходит через штормы и опасности, не раз бывает на грани жизни и смерти. На морских дорогах к нему приходит чувство гуманности, уважения к людям. Благодаря близкому общению с матросами, например, Михаилом Бастрюковым, “Ашанин оценил их, полюбил, и эту любовь к народу сохранил на всю жизнь, сделав ее руководящим началом всей своей деятельности (Станюкович К.М. Вокруг света на “Коршуне”. Владивосток, 1982. С. 129). Никогда еще в русской маринистике эта близость к народу, к простому моряку не была поставлена так высоко. Так мог сказать о любви к народу только писатель, который становился, подобно некрасовскому Грише Добросклонову, на позиции народного заступника. Любовь к русскому народу — “руководящее начало” всей деятельности таких писателей, как Станюкович.

Как и сам писатель, его герой Володя Ашанин побывал на Дальнем Востоке, и у “пустых, тогда еще совсем не заселенных гаваней и рейдов”, и у берегов Сахалина испытывал силу и неистовость океана, который совершенно несправедливо “окрестили… кличкой “Тихого”. И у него проснулась морская душа, он почувствовал подлинную поэзию моря и красоту земли, красоту Родины. Это не отвлеченная страна, полная экзотики, а страна, где нет “ослепительного жгучего южного солнца, ни высокого бирюзового неба, но где все — и хмурая природа, и люди, и даже чернота покосившихся изб с их убожеством — кровное, близкое, неразрывно связывающее с раннего детства с родиной, языком, привычками, воспитанием, и где, кроме того, живут особенно милые и любимые люди”. “Самое это душевное дело на земле — трудиться”, — скажет Михаил Бастрюков, один из героев повести. Несомненно, в этих размышлениях, в судьбе Володи Ашанина — черты автобиографии самого писателя. Его путевые размышления преобразовались в книгу. Но это уже не просто очерки-путешествия, это художественная повесть с центральным героем. Повесть, выросшая на очерковой основе, — писатель не случайно назвал книгу “очерками морского быта”, “сценами из морской жизни”. Жанр повести открывал новые возможности для раскрытия духовного мира героя.

Характерно, что в структуре повести сохраняется та документальная основа, которая идет от очерков. Так, в книгу  “Из кругосветного плавания” входили очерки “От Бреста до Мадеры”, “Жизнь в тропиках”, “В китайских портах”, “В Кохинхине” и др. В книге “Вокруг света на “Коршуне” мы находим главы “Мадера и острова Зеленого Мыса”, “В тропиках”, “В Индийском океане”, “В Кохинхине” и др. Станюкович щедро пользуется своими очерками, но, однако, не забывает, что он пишет не путевые очерки, а повесть о становлении молодого моряка. Автор опирается не просто на документы, на свои дневники, записки прошлых лет. Он создал, по существу, первую реалистическую повесть о становлении русского моряка. Итак, жанр повести… Заметим, что в русской литературе к этому времени были не только романтические повести А.Бестужева-Марлинского, но и приключенческий роман Н. Некрасова и А. Панаевой “Три страны света” (1848-1849). Документальные источники заняли заметное место в структуре глав, посвященных путешествиям Каютина. Как известно, эти главы писал Некрасов. “Ему, — вспоминала Панаева, — пришлось прочитать массу разных путешествий и книг” (Панаева А. Воспоминания. М.; Л., 1933. С.282). В описании этих путешествий Некрасов широко использовал книги Крашенинникова “Описание земли Камчатки”, Давыдова “Двукратное путешествие в Америку” и др. Иными словами, даже в приключенческой книге Некрасов опирался на свидетельства землепроходцев. Документальное начало входило и в повесть сибирского писателя И.Калашникова “Изгнанники” (1834), где был нарисован образ морехода Шалаурова, одного из героев освоения Севера. Документальное начало в повести Станюковича приобретало иной характер: упор в ней во многом переносился на внутреннее состояние героя.

Есть и еще одна точка пересечения произведений Станюковича и Некрасова. Это наличие мысли народной в обоих произведениях. После долгих скитаний герой романа Каютин приходит к нравственному выводу: соприкосновение с народом, сближение с ним спасительно для души, оно обогащает человека, укрепляет духовные силы. В дневнике Каютина есть такая запись: “В моих странствиях, несчастиях и трудах одна была у меня отрада, без которой, может быть, я не вынес бы своей тяжелой роли. Не знал я русского крестьянина…(курсив мой. — С.К.). Но необходимость свела меня с ним, скука и общая доля сблизила; познакомился и породнился я с русским крестьянином…среди моря, где равно каждому не раз грозила смерть, в снежных степях, где отогревали мы друг друга рукопашной борьбой, а подчас и дыханием, в сырой и тесной избе, где, голодные и холодные, жались мы друг к другу, шестьдесят дней не видя солнца божьего… (Некрасов Н.А. Полн.собр.соч. Л.; М., Т. 9. С. 219.)

Герой Станюковича породнился с русским крестьянином “среди моря”, где “равно каждому не раз грозила смерть”. В повести “Вокруг света на “Коршуне” выведен замечательный образ простого моряка, вчерашнего крестьянина Бастрюкова. Сближаясь с ним, герой повести Володя Ашанин впервые испытал силу породненности с судьбой народной: “И с таким народом, с таким добрым, всепрощающим народом да еще быть жестоким!” И он тут же поклялся всегда беречь и любить матроса… Эта мысль о любви к народу, как “руководящем начале” всей деятельности Ашанина, несомненно, и некрасовская мысль. И не то чтобы Станюкович “перепевал” Некрасова, просто он следовал духу великой русской литературы от Радищева до Пушкина, и от Гоголя до Тургенева и Толстого…

Психологически убедительный показ переживаний юного героя Володи Ашанина, раскрытие “интересных типов моряков” обусловили задачу повести. В русской литературе повесть эта о восемнадцатилетнем мореходе занимает особое, на наш взгляд, явно недооцененное место.

Писатель широко использовал очерки как фактическую основу не только в повести “Вокруг света на “Коршуне”, но и во многих морских рассказах. Отголоски шума Тихого океана есть во многих повестях. То же самое и в отношении писем юного Станюковича из кругосветного плавания. Ничто не прошло бесследно для него как художника. Сотни деталей, эпизодов, штрихов характера были увидены в плавании, в жизни на дальневосточном берегу, за границей. И сначала было отображено в очерках, затем своеобразно вошло в рассказы, повести. И самое главное, что за всеми достопримечательностями он, в отличие от многих писателей-путешественников, в том числе в отличие от Гончарова, необыкновенно зорко всмотрелся в облик главного героя этих путешествий — русского моряка, и открыл нам его душу. И не просто всмотрелся в лицо этого героя, но на окружающий его мир сумел посмотреть глазами этого народного героя. Сумел оценить и полюбить его, дать ему в своих произведениях “право голоса” —  многие рассказы у Станюковича имеют монологический характер, причем монологи эти глубоко реалистичны. Несомненно качественное обновление морской прозы у Станюковича, углубление героического и вместе с тем драматического начала, связанного с показом народной жизни. Но заметим, что это отличие отнюдь не означает, что “героические черты характера русских моряков” остались в силу позиции, занятой Гончаровым, “за пределами его повествования”. Так утверждается в интересной книге В.П. Вильчинского. Тут исследователь явно не прав, хотя нельзя с ним не согласиться, что автор “Фрегата” недостаточно внимания уделил русским морякам (Вильчинский В.П. К.М. Станюкович. С. 246, 248). Станюкович шел дальше.

Станюкович, по его признанию, подчас “списывал с натуры”, переносил виденное на бумагу пером очеркиста. Но и в разных произведениях, преобразованных фантазией художника, эта реальность не теряла своего лица, своей конкретности, своей живости, своей силы.

“Морская тематика дала возможность писателю запечатлеть героические черты русского национального характера и тем самым участвовать в решении одной из важнейших задач искусства”, — пишет Вильчинский (там же. С. 145). И это так. Если Гончаров во “Фрегате “Паллада” указал на то, что подлинный героизм как бы растворен в толщах народных масс (“Имя этим героям — легион”), то Станюкович в своих морских рассказах высветил лицо этого героя, нарисовал его индивидуальный портрет, раскрыл человеческую сущность, личностные качества.

Плавание русских моряков на Дальний Восток, освоение дальневосточных окраин было прогрессивным, гражданственным. И не случайно пафос одобрения героического в действиях русских моряков осветил многие страницы замечательных “дальневосточных” произведений писателей-реалистов — Гончарова и Станюковича.


От Иртыша до Золотого Рога

Штрихи к портрету прапорщика Комарова Николая Васильевича, ставшего первостроителем Владивостока

Его именем названа улица во Владивостоке, упоминают о нем историки, краеведы, поэты слагают стихи... Но вдруг прозвучали уже в наше время вопросы: а был ли такой прапорщик Комаров? А если и был, то чем он таким прославился, чтобы о нем помнили? Вот о нем пишет историк-краевед: “В июле 1860 года на пустынный берег бухты Золотой Рог сошел со своей командой прапорщик Н.В. Комаров. Кроме этого факта, информации о деятельности первого командира поста Владивосток практически нет”. На нет, казалось бы, и суда нет: ищите данные! Но тут же следует иное: “Сегодня мы склонны идеализировать прошлое, приписывать исторические поступки тем людям, которые их не совершали. Так произошло с прапорщиком Комаровым. Заголовок этого материала: “Первый командир поста Владивосток”, а подзаголовок такой: “А всегда ли он был первым в делах и помыслах своих?”

Это только присказка, а сказка впереди... Тот же автор историк-краевед, но на этот раз не в газетной статье, а в книге иронизирует по тому же поводу: прапорщик Комаров не был первым в делах и помыслах своих. “История Владивостока для большинства его жителей кажется предельно простой: летом 1860 года некий (курсив мой. — С. К.) прапорщик со своими солдатами основал на пустынном берегу пост. И к очередному юбилею города появляются дежурные статьи про зимовку русского корвета, его первого жителя-купца и т. д. и т. п.” Наш историк-краевед решил нарушить традицию и написать на этот раз нечто не юбилейное об этом “некоем” Комарове. На полках Центрального государственного архива Военно-Морского Флота автор обнаружил новые документы о прапорщике Комарове: об этом было сказано в статье, но в книге, по сути, умалчивается — сносок нет. Что ж, это хорошо — находка, и она тем более приятна, что даже такой замечательный исследователь дальневосточной истории, как А.И. Алексеев, сетовал, что ему не удалось найти ни одного материала о Комарове, даже расшифровать полностью его имя-отчество.

Но в книге А.А. Хисамутдинова “Владивосток. Этюды к истории старого города” (1992) (а мы ведем речь о его работах) полное написание имени-отчества Комарова так и не прояснилось, но зато “нарисовалось” другое: наш знаменитый прапорщик, оказывается, был любителем Бахуса. Вот это и есть сенсационная новость! Наш автор вводит в научный оборот страничку из архива Военно-Морского Флота в Ленинграде, рапорт майора Хитрово, правда, без указаний единицы хранения (одно из тысячи пухлых дел, хранящихся на его полках). Не случайно этот этюд так называется: “Год первый. Майор Н.Н.Хитрово против прапорщика Н.В. Комарова”.

Итак, майор против прапорщика... Вначале, судя по всему, прапорщиком были довольны. Он исправно докладывал о делах команды на берегу Золотого Рога. Вот, скажем, мы читаем в статье фрагмент из рапорта Н.В. Комарова командиру Уссурийского пешего батальона Амурского казачьего войска от 1 ноября 1860 года: “...имею честь донести Вашему Высокоблагородию, что во вверенном мне порту построено: одна казарма, одна кухня и один офицерский дом из елового леса, крытый тесом, план всех как законченных, так и предлагаемых построек препровождаю...” (С. 31). Заметьте, чем занимались Комаров и его команда в первые неполные пять месяцев — строили! И зимой не останутся без дела — представьте эту первую зимовку почти на пустынном берегу, с нашими стужами и ветрами. Все надо было сделать своими руками! Кстати, рапорт этот более точно и с указанием источника (“Морской сборник” № 5 за 1862 год) приводил А.И. Алексеев в книге “Как начинался Владивосток” (1985).

Но вот и рапорт самого майора Николая Николаевича Хитрово, чиновника особых поручений генерал-губернатора Восточной Сибири. Он прибыл во Владивосток на клипере “Японец” весной 1861 года, как только пролив Босфор Восточный очистился ото льда. Он отбудет отсюда в конце августа, проведя здесь несколько месяцев. То есть, по существу, после первой зимовки, почти через год после основания порта. Цель чиновника — знакомство с положением дел на месте, в частности открытие угольных месторождений. Как известно из мемуаров Бурачка, в этом деле майор особенно не преуспел, это сделают после него другие, специалисты. Но, как видим, свой след в истории поста майор Хитрово оставил. Прежде чем говорить о его главном вкладе, восхитившем краеведа, несколько слов о времени пребывания майора на посту. Как пишет автор названной статьи и книги, пробыл майор Хитрово здесь четыре месяца, во всяком случае, не больше, и то задержался с отъездом до конца августа из-за болезни своей жены. Да, он приехал сюда с женой. Зачем? Чтобы остаться на долгий период? Зачем было брать в такую вроде бы служебную командировку молодую женщину? Можно отдать должное ее мужеству, но снова возникает вопрос — зачем? Сколько неудобств и хлопот это прибытие майора с женой на необустроенный пост доставило Комарову! Так что с восхищением писать об этом не приходится. А может быть, жены не было? Но мы полагаемся здесь целиком на историка, верим ему. Ведь брал же в дальнюю поездку на восток губернатор Н.Н. Муравьев-Амурский свою жену! Но то губернатор, а тут майор...

Однако вернемся к главному. “В архиве сохранилось несколько его рапортов, которые дают нам возможность взглянуть на жизнь первых владивостокцев”, — пишет А.А. Хисамутдинов (С. 33). К сожалению, приводит он только один из них, да и то не полностью, но, очевидно, на взгляд историка, самое важное. Что же оказалось таковым? “Во время моего пребывания в порту я неоднократно делал замечания прапорщику Комарову держать себя прилично званию офицера, как-то не напиваться в казармах вместе с солдатами”, — начинает майор Хитрово, кстати, ни разу не назвав Комарова по имени-отчеству. И далее: “...я узнал, что вопреки уже отданным мною прежде приказаниям, сторож в тот вечер не поставлен (куда должен быть поставлен сторож? — С.К.), когда снова велел его поставить, то дежурный во второй раз пришел ко мне и доложил, что он передавал мои приказания в казарму прапорщику, но прапорщик не велел меня слушаться (передавал в казарму, выходит, казарма одна, а не казармы. И почему же майор руководит “казармой”, не отходя от Кати? Ну, и тут главное “не велел слушаться” — прапорщик-то знает, что у него в команде не так много людей, чтобы кого-то ставить в сторожа, значит, надо было выслушать и прапорщика. — С.К.). Тогда я попросил прапорщика Комарова к себе на квартиру (это где он с Катей! — С.К.), и, видя, что он в крайне нетрезвом виде, так что не мог стоять на ногах, не упираясь в дверь, я позвал стоявшего в отряде за фельдфебеля унтер-офицера Бородина, в присутствии которого прапорщик Комаров позволил себе мне говорить дерзости. (Какие же дерзости? Что внушал влиятельному лицу прапорщик? Об этом ни слова. — С.К.)

Видя, что ни совесть, ни мои замечания и выговоры прапорщику (сколько же выговоров успел выдать майор? — С.К.) не производят никакого действия, видя неуважение к нему всей команды, которое он заслужил своим дурным поведением и жесткими с нею поступками, я вынужден нашел по званию адъютанта войсками, в Восточной Сибири расположенными, отстранить прапорщика Комарова от командования им отрядом” (С. 33-34).

“Этот рапорт Хитрово написал 20 июня 1861 года, — комментирует А.А. Хисамутдинов, — когда недостойное поведение командира поста Владивосток прапорщика Комарова окончательно вывело его из себя. Тем самым был отмечен первый год жизни поста” (С. 43). Словом, исследователь вслед за майором решил поставить прапорщика на “свое место”. И ни тени сомнения, как будто не было в истории и рапорта на капитана Невельского, по которому предлагалось разжаловать его в матросы. Автор принимается объяснять, что же “вывело окончательно майора Хитрово из себя”, почему он впал в такой гнев, что решился изгнать командира поста ровно в годовщину его основания? Ведь по-русски так не делают.
 
Еще 8 мая, проверяя остатки хранящегося на посту спирта, Хитрово обнаружил, что не хватает полутора ведер. Комаров обещал возместить недостачу за свой счет. Но 21 мая, вернувшись из экспедиции, майор увидел, что казенный спирт исчез полностью. Расспросы солдат помогли выяснить, что прапорщик, напиваясь, “впадал в буйство” и заставлял солдат петь для него песни, выстроив их перед офицерским домом, а в это время шел дождь. Очевидно, это и есть самая явная “жестокость” прапорщика, “жестокие поступки” — заставлять петь строевые песни под дождем! А 20 июня 1861 года —  пел вместе с солдатами по случаю годовщины! И майор Хитрово дождался своего дня, подгадал, рассчитал, когда с наибольшей силою можно уязвить, унизить, растоптать строптивого прапорщика: в праздничный день высадки команды! Запросил, по словам автора, и капитана Черкавского, подготовился к этому дню. “Вот так и был снят со своей должности начальник поста Владивосток Н.В. Комаров, — сообщает автор и добавляет назидательно: — Мы часто идеализируем историю. А нужно ли это делать?”

 Разумеется, не нужно! Не нужно идеализировать прапорщика Комарова. Но надо ли идеализировать майора Хитрово? Если он даже чиновник особых поручений? Ведь в его действиях видны следы явного самодурства. На что нажимал сам Хитрово и на что нажимает наш исследователь? Кстати, прочитайте слова, которые приведены в книге, в той же статье: “Муравьев-Амурский советовал не обижать его адъютантов потому только, что они не становятся в струнку” (С. 33). Но ведь Хитрово от прапорщика Комарова требовал, чтобы он вытянулся перед ним в струнку (дисциплина есть дисциплина — это ясно!), но далеко не все тут сводится к недостаче спирта. А как же сам Комаров? Что же он? Еще ранее, в другой своей книге “Терра Инкогнита, или Хроника русских путешествий по Приморью и Дальнему Востоку” А. Хисамутдинов писал: “Комаров с негодованием воспринял сообщение о снятии его с должности. Майор Хитрово услышал еще много оскорблений в свой адрес — прямых и косвенных, пока прапорщик не покинул Владивосток, уезжая в Посьет в распоряжение Черкавского. Даже там он не оставил попыток навредить Хитрово, сочиняя в его адрес пасквили и обвиняя во всех смертных грехах” (С. 95). Негодование Комарова? Чем он был недоволен? О каких оскорблениях идет речь? Кто кому навредил? Майор прапорщику или прапорщик майору? Какие пасквили сочинил и кто их сочинил? Опять нет ответа. Вторая сторона — Комаров — нашим историком не выслушана, и не услышана: а ведь драматизм всей этой истории не так однозначен и прост. Какой конфликт для художника!
 
Словом, развенчание одного и идеализация другого в этюдах налицо. О приверженности Комарова к Бахусу наш историк пишет вновь и вновь, при этом многое не договаривая или своеобразно истолковывая “рапорт”. Хороший ведь документ, ценная “телега”, в ней прочитывается и характер того, кто эту “телегу” сочинял, характер майора Хитрово. Ну, прежде всего тон рапорта какой-то фискальный, кляузный и вместе с тем оправдательный: мол, погорячился, по долгу звания своего имел право. Право на самодурство. В его рапорте, с одной стороны, много плохо прикрытого недоброжелательства, даже мстительности (снять командира в день юбилея!), а с другой — льстивой угодливости к начальству. И какое себялюбие! Единственно, кого он позволяет себе тут же похвалить, это он сам, но как умело: “Поведение нижних чинов в четырехмесячное мое пребывание в посте Владивосток безукоризненно...” (С. 34). В его пребывание! Четыре весенне-летних месяца! И вся прошлая зимовка в пребывание Комарова как бы перечеркнута! Каков майор Хитрово!

Автор тут же подхватывает этот тон возвеличения идеального майора и порицания отрицательного прапорщика, пишет о майоре в крайне восторженном духе: “Майор Хитрово с жаром окунулся в жизнь поста”, “неутомимому майору до всего было дело”, “понимая, что верующим солдатам нужна церковь, он цвзял на сн взял на себя смелость построить ее”. Да, 8 июня 1861 года церко1 года церковь была заложена, ясно, что такое начинание не мог аоие не мос позволить себе прапорщик. Вице-губернатор Казакевич разрешил продозрешил продолжать стройку, хотя, по его словам, “он не имел права разрешать” (Матвеев Н.П. Краткий исторический очерк г.олдаты из команды Комарова, хотя Хитрово не преминул сообщить, что его “выбрали в строители...” Он же писал, что солдаты “работали по собственному желанию, даже в праздничные дни” (Матвеев Н.П. С. 17). А вот по словам Бурачка, солдаты согласились на дополнительные работы лишь тогда, когда им пообещали выдавать по полчарки. Кто пообещал? Конечно, не прапорщик, а майор. Интересно, кем хотел заменить майор прапорщика Комарова? Прапорщик был снят 20 июня, а 22 июня “на край света восточной Руси” пришел клипер “Разбойник”, на котором служил лейтенант Бурачёк: и не заболей он, кого бы назначили командиром поста? Майора Хитрово? Вскоре, а именно 20 июля, т.е. через месяц после изгнания Комарова, здесь оказался контр-адмирал П.В. Казакевич, кстати, знавший Комарова по первому посещению поста, в июле 1860 года. Тогда он отметил расторопность команды Комарова, начавшей строительство. “Команда, состоящая из 30 человек и доставленная сюда на транспорте “Маньчжур”, успела уже начать постройку, но преимущественно занималась заготовлением леса. Из всех осмотренных мною в настоящем плавании гаваней, бесспорно, гавань Владивосток есть лучшая” (Алексеев А. Как начинался Владивосток. С. 50). И в новый приход свой на пост Казакевич заметил сделанное солдатами и матросами на берегу. Кстати, в первый раз Казакевич пробыл на посту четверо суток (Алексеев А. Там же. С. 50). И дальнейшее строительство было обговорено с Комаровым (Алексеев А. С. 57).  В конце же октября 1860 года на посту побывал хорунжий Головин, посланный с Амура, из Хабаровска, с целью наладить сообщение с постами Владивосток и Новгородский, дать сведения о их состоянии (там же. С. 59). И он отметил, что в посту выстроена казарма и домик для офицера. 3 ноября 1860 года Головин вышел в обратный путь в сопровождении трех человек. С Головиным отправил свой рапорт, датированный 1 ноября 1860 года, и начальник поста Н.В. Комаров. Он докладывал командиру Уссурийского пешего батальона Амурского казачьего войска, что во вверенном ему посту “построено: 1 казарма, 1 кухня и один офицерский дом из сплавленного леса, крытые тесом; план же всех как конченных, так и предполагаемых построек и самого укрепления при сем препровождаю” (“Морской сборник”, 1862, № 5. С. 79-80). Словом, солдаты Комарова не сидели сложа руки, не разленились, как показалось майору Хитрово. У них даже выходных не было, на что обратит внимание 2-й командир поста, Бурачёк.
 
Прибывшему на пост в июле 1861 года Казакевичу и пришлось разбираться с новым назначением. “Бурачёк поспешил к начальству с докладом. Тут-то Казакевич и предложил ему остаться начальником поста вместо прапорщика Комарова, пообещав отпустить лейтенанта в Петербург, когда здоровье его поправится”, — пишет А.И. Алексеев (С. 103). 21 августа 1861 года П.В. Казакевич официально доложил в Иркутск: “Начальником поста Владивосток назначен мною старший офицер клипера “Разбойник” лейтенант Е.С. Бурачёк, согласно его собственного мнения” (Алексеев А.И. С. 97). И ни слова, порочащего его предшественника. Нет, не восхитился Казакевич майором Хитрово, учинившим разгром в годовщину основания порта. Знал, как умеют осадить стоящего ниже по чину, унизить его, наказать, опозорить в тот день, когда ему надо сказать спасибо. Ведь тут тонкие грани: ослушание или мелкая месть за недостаток чинопочитания, за то, что прапорщик не стал в струнку... Да еще при Кате... Так и просится все это в рассказ с психологическим конфликтом. 

Прочитайте воспоминания Бурачка, заменившего Комарова. Как пишет он о своем предшественнике? 

Как о старом служаке. Но ни тени доносительства, ни грани разоблачения. Это печаталось тогда же в журнале “Морской сборник”.
 
Более того, в самом рапорте военного губернатора контр-адмирала П.В. Казакевича управляющему Морским министерством, который приводит А.А. Хисамутдинов, есть положительная оценка деятельности Комарова и его команды. В самом деле, прочитайте эти слова из рапорта: “Пост Владивосток значительно обустроился против прошлогоднего моего посещения...” (курсив мой. — С.К.), далее перечисляется, что же в нем построено солдатами Комарова и матросами корвета “Гридень” (Хисамутдинов А. “Владивосток”. С. 40). Как же, приводя это, утверждать, что Комаров завалил все дело. А именно так пишет краевед: “Не двигалось дело и с портовыми постройками. На берегу стояли только те дома, что были собраны в первые месяцы. Трудолюбивая когда-то команда поста, имея такого командира, как Комаров, совсем разленилась” (А. Хисамутдинов. “Терра Инкогнита...” С.94). Вот так — работая без выходных и праздничных, “команда разленилась”! Мы предпочитаем верить военному губернатору П.В. Казакевичу, который увидел, что “пост значительно обустроился”. В рапорте отмечалось: “Зима во Владивостоке не так сурова, как в Николаевске, и люди были совершенно здоровы”. Говоря о здоровье солдат, Казакевич не мог не вспомнить, что в Императорской гавани в одну зиму погибло от цинги 29 матросов...

Кстати, в записках Е.С. Бурачка не забыт и майор Хитрово. Но дан без идеализации — он-то видел майора своими глазами. “На “Японце” прибыл сюда майор Хитрово со своими проэктами. Он осмотрел три места каменного угля в Амурском заливе и одно в Уссурийском; всем местам дал имена. Положительных исследований о достоинствах угля и количества его не делал. Места эти были открыты самой природой: берега обвалились и тем укрыли уголь... Сюда ожидается горный инженер...” Бурачёк пишет и о “золотых приисках”, которые “г. Хитрово будто бы открыл на реке Сучан...” Тон легкой иронии дает понять, что Хитрово многое хочет связать со своим именем: дает имена открытым местам, открывает известное и т.д. А вот о самой главной “находке” — о пропаже полтора ведра спирта — Бурачёк, увы, умолчал, хотя наверняка знал о “подвиге” Хитрово... Заметим, что сам Бурачёк провинился: он не уберег казенных матросских денег. При уходе с клипера у него должны были вычесть 2 700 рублей, практически все, что ему причиталось во время службы на корабле. Разобравшись в пропаже денег из каюты (беспечность, халатность), его освободили от последствий (“Е.С. Бурачёк до и после Владивостока”. Владивосток. 1999. С. 178).
 
В книге А.И. Алексеева заслуги майора Хитрово тоже не преувеличены: “Бурачёк помнил об экспедиции майора Хитрово, совершенной еще в марте 1861 года при прежнем  начальнике поста, во время которой, как показалось майору, он открыл каменный уголь в пригороде Владивостока”. Прибавьте сюда и золото — тоже показалось.

А как жила команда Комарова? Снова мы обращаемся к рассказу Бурачка. Быт поста лейтенант Бурачёк не идеализирует, пишет о бедственном положение солдат. И об удручающем чувстве одиночества: “холостое одиночество в глуши невыносимо”, “в подобном положении так часто является потребность в пьянстве”. Понимал ли это майор Хитрово, ставил ли проблему семьи в своих рапортах? Если ставил, то отчего же не сказать об этом. Может быть, ему Екатерина, его жена, подсказывала? Кстати, насчет чарки написано: “Команда работала на церковь. За полчарки стали строить церковь”. Лукавый майор и тут присочинил: “добровольно” и “в праздничные дни”. Про чарку лукавец умолчал. Ведь это уже при нем. Выходит, если следовать хитровской логике,  спаивал майор Хитрово солдатушек, спаивал команду. “Команда, — пишет Бурачёк, — после выгрузок с орудий на 5 дней получила шабаш: два дня было тихо, а на третий поднялся такой кутеж!” (“Морской сборник”. 1865. № 11). А Хитрово пишет, что поведение солдат при нем “было безукоризненно”. Бедная Катя... Ей-то каково было смотреть, как куражится ее муженек!

И еще несколько слов к этому “сюжету” с церковью и чаркой. Хитрово и здесь не забывает своих заслуг, как будто бы без него не было бы и церкви, но ведь совершенно не случайно на одном с ним транспорте, на “Японце”, добрался до Владивостока иеромонах Филарет, назначенный сюда священником. Хитрово написал в рапорте, что ему  удалось “уговорить и убедить” солдат выстроить деревянную церковь во имя Успения Святой Богородицы. Ну, мы уже знаем, каким образом удалось, и не потому, что солдаты разленились: ведь они изнурены работами с рассвета до глубокой ночи. Об этом пишет и современный краевед, сравнивая их труд с трудом каторжных: “Жизнь самих линейных мало отличалась от каторжной — изнурительные работы по 12-14 часов в день, зачастую без выходных и праздников, скудная, однообразная еда” (С. 32). Кто же тут изленился? Правда, Бурачёк сравнивает работу не с каторжными, а с героем, оказавшимся на необитаемом острове: “Да разве похождения Робинзона Крузо могут дать понятие о жизни тружеников-солдат?” Так что можно согласиться, что труд был почти каторжный. Но вот у нашего исследователя прорывается и нечто радужное: “Что удивительно, — замечает он, — это никак не сказывалось на здоровье солдат”. За три года строительный батальон потерял из 300 человек лишь троих: “одного по болезни и двоих от пьянства”. Но, помилуйте, дорогой автор. А Бурачёк даже в тех фрагментах, которые вы приводите в другом этюде, пишет, что такие условия не могли не сказываться на здоровье: болезни, лихорадка, “изнурение от работы”. Даже сам Бурачёк заболел “горячкою”. Да и госпиталь никогда не пустовал. А ведь Комарову было не легче: он начинал первым, и даже лейтенантских эполет у него не было. К чести Комарова, он сохранил своих солдат. Заметил ли это Хитрово, когда писал свои рапорты?

Бурачёк писал и о том, что рота капитана Черкавского, одна часть которой строила Владивосток под началом Комарова, даже весь линейный батальон численностью в 300 человек имеет свои заслуги в прошлом: “Кажется, что все почти построено по Амуру солдатами этой роты”. “Едва обстроятся, обзаведутся на одном месте, их переведут на другое, для новых построек; оттого такие команды очень бедны. Следующие зарабочие (т.е. заработанные. — С.К.) деньги инженерное ведомство высылает через несколько лет, в самом ограниченном количестве...” Подал ли сигнал и об этом бедственном состоянии майор Хитрово? Ведь с этой проблемой встретился и Бурачёк: деньги-то вовремя не выплачиваются!

Заметим, что историк-краевед мог быть точнее и в деталях. Вот, скажем, на странице 29 дан перечень свезенного на берег с корабля имущества: “Ящик с амуницией — 1, бочек с мясом — 4, веревок — 50 метров (?), листового железа — 5 пудов 20 фунтов” (Владивосток: этюды... С. 29). Стоп! Всего 50 метров веревки? Как же при этом вести заготовку леса и т.д.? И кто же листовое железо измеряет в пудах? И об этом майор Хитрово писал? Но, впрочем, майора можно оставить в покое. На самом деле, как сообщает А.И. Алексеев в книге “Как начинался Владивосток”, веревок было взято 5 пудов 20 фунтов, а железа 50 листов (С. 46). Одна ошибка в фальшь не ставится, но плохо, когда их многовато.
 
И еще один штрих к портрету Комарова. В книге Н.П. Матвеева “Краткий исторический очерк г. Владивостока” приведен любопытный документ — “жалоба китайцев”, точнее, просьба китайских крестьян от провинции Шань-дунь. Они с благодарностью вспоминают Комарова, при котором  “свободно производили на деньги и меновую”, а теперь, “с удалением Комарова торговли совсем нет”. Китайские крестьяне просят наладить торговые отношения. Следует шестнадцать подписей (С. 20). Вот вам и “некий” прапорщик Комаров! Значит, умел он обходиться  с соседями. И строить. И оберегать команду от цинги. Ну и, очевидно, выпить чарку. Нет, мы не оправдываем его за это пристрастие, ни в коем случае. Кстати, и не стремимся принизить Бурачка: при нем дела пошли, естественно, живее — он продолжил уже начатое дело.

И еще раз: давайте судить по сделанному. В этой связи вспоминается капитан Тимохин из “Войны и мира” Л.Н.Толстого. Распек капитана Тимохина командир полка, и, кажется, даже за дело: один солдат из роты Тимохина вырядился в нечто несуразное — в синюю шинель. Это был разжалованный Долохов. А тут смотр, полк обходит сам Кутузов. Остановился он, поравнявшись с третьей ротой капитана Тимохина, узнал старого знакомого. “А, Тимохин! — сказал главнокомандующий, узнавая капитана с красным носом, пострадавшего за синюю шинель...  Еще  измайловский товарищ, — сказал он. — Храбрый офицер! Ты доволен им? — спросил Кутузов у полкового командира”. И потом пояснит полковнику: “Мы все не без слабостей, — сказал Кутузов, улыбаясь и отходя от него. — У него была приверженность к Бахусу” (Т. I, ч. 2). После смотра и полковник нашел добрые слова капитану Тимохину, назвав его впервые по имени-отчеству: Прохор Игнатьич. Но ведь не всем довелось встретиться с таким командиром, как Кутузов! И Лев Толстой не перечеркнул капитана Тимохина за его приверженность к Бахусу. Судил, как и его герой, командующий Кутузов... Словом, без идеализации, но и без шельмования.

В одном из своих рассказов коснется этой темы и русский классик морской литературы К.М. Станюкович. “Не будьте слишком строги и торопливы в приговорах о людях”, — скажет старый адмирал мичману Леонтьеву в рассказе 1863 года “Беспокойный адмирал”. Возможно, эти слова Станюковичу были навеяны историей “строгого и торопливого” приговора Комарову, историей его отстранения чиновником Хитрово, которую, конечно же, ему рассказали в 1861 году, когда он оказался во Владивостоке, в одной комнате с Евгением Бурачком, сменившим Комарова.

Итак, дела у прапорщика Комарова примет лейтенант Бурачёк. Нет, не примет: Хитрово удалил Комарова на пост Новгородский, в распоряжение капитана Черкавского. Только через месяц будет назначен начальником поста Бурачёк. Почти ровно через год после этого на пост прибудет генерал-губернатор М.С. Корсаков. Что он сделает первым делом? Он пригласит к себе Бурачка, попросит его собрать солдат, всю команду и привести к его квартире в шинелях. Лейтенант Бурачёк недоумевал. “Я не знал, для чего. Как только доложили ему, что команда готова, он вышел к ней, поблагодарил за работы, за поведение, за усердную службу и прибавил: “Ребята! Вы не получали до сих пор зарабочих денег...” (См. Хисамутдинов А. С. 48). Он выдал награду солдатам, подняв и их дух, и командира. А ведь это в основе своей была все та же команда прапорщика Комарова: как же нам не отметить этих психологических деталей.

А теперь вернемся к тому, что еще писали о прапорщике Комарове в последние годы. Много доброго о его делах было сказано в книге доктора исторических наук А.И. Алексеева “Как начинался Владивосток”, изданной в нашем городе в 1985 году: эту книгу в предисловии к ней академик А.И. Крушанов по праву назвал “великолепным трудом”. “Черкавскому и Комарову довелось оставить первые следы русской жизни на берегах облюбованных Муравьевым и Казакевичем красивых бухт Золотого Рога и Посьета”, — писал А.И. Алексеев (С. 97). Но, к сожалению, историку не удалось найти дополнительные материалы о Комарове. И главу под характерным названием “Главные и первые” ученый заканчивал словами: “Нам осталось с горечью закончить эту главу с признанием, что не удалось буквально ничего найти о первом начальнике поста Владивосток прапорщике Н.В. Комарове. Мы даже не знаем, как расшифровать его инициалы...” (С. 94). Историк посмотрел сотни личных дел “всяких Комаровых”, но нашего Комарова не нашел. Каких-либо упоминаний о нем в делах сибирских батальонов 60-х годов он не обнаружил. И выдвинул предположение, что Комаров, очевидно, “очень мало служил на Дальнем Востоке” (С. 95).

Поиск вели и другие авторы. В тот же юбилейный 1985 год во Владивостоке возникла идея возвращения названия улицы прапорщика Комарова. Была такая во Владивостоке еще в прошлом веке, потом ее меняли то на Геологов, то на Шевченко и т.д. Был сделан запрос в Ленинградский музей флота. В газете “Красное знамя” за 25 мая 1985 года появилась статья В.Обертаса “Как зовешься, улица?” Речь шла о Комарове. Автор ссылается на документы из Центрального военно-исторического архива. Расшифрованы инициалы “Н.В.” — Николай Васильевич. Даны основные вехи его биографии. Родился Николай Васильевич Комаров в 1831 году в Тобольской губернии. Выходец из семьи государственных крестьян. Кстати, об особенностях сибирского крестьянства, не знавшего крепостного права, писал еще И.А. Гончаров во “Фрегате “Паллада”: о его независимости, умении, крепости.  Вот откуда и у Комарова “сибирский характер” — особый вариант русского характера. В Омске  окончил училище армейских прапорщиков, а с 1850 года, то есть с двадцати лет, на военной службе, на Амуре, в частности, в 3-й роте 4-го батальона, командовал которым капитан Иван Францевич Черкавский: заметим, о капитане, о его мужестве и жертвенности написал хорошо в своих “Воспоминаниях заамурского казака” Е.С. Бурачёк. В 1859 году рота, в которой служил Комаров, была расквартирована в Хабаровске, затем в Софийске (ныне село Софийское на Амуре), а год спустя, в 1860 году, прибыла в Николаевск-на-Амуре. И оттуда морем направилась в южные гавани. Кстати, добавим к этому и приведем еще одну деталь, снова из книги А.И. Алексеева. 22 мая на рейде Николаевска собралась эскадра для плавания, в числе судов транспорт “Маньчжур”, 24 мая 1860 года (по ст. ст.) на транспорт прибыл прапорщик Комаров (С. 45). Еще 20 мая начали грузить провизию и багаж солдат 4-го линейного батальона Восточной Сибири... 2 июня был получен приказ П.В. Казакевича о подготовке к отходу... 19 июня вышли из бухты Ольга и направились вдоль приморского берега. В порт Владивосток пришли в 3 часа ночи 20 июня. Термометр показывал 18 градусов тепла (Алексеев А. С. 45). На основе шканечного журнала Алексеев устанавливает, что на берег высадились 28 рядовых, два унтер-офицера и один прапорщик, то есть всего команду пост Владивосток составил 31 человек, а не сто и не сорок, как весьма часто об этом пишут разные авторы (С. 47).

Командир батальона Иван Францевич Черкавский был назначен начальником поста Новгородский (Посьет), ибо в то время этому посту придавали больше значения, отдавая ему пальму первенства, а командир взвода прапорщик Николай Васильевич Комаров был назначен начальником “менее важного поста в гавани Золотой Рог”. Как известно, рядом с солдатами моряки корвета “Гридень”, которым командовал лейтенант Густав Христофорович Эгершельд, — в те годы его фамилию писали через “Е”: Егершельд. Вот откуда у нас название мыса. И Комаров, как говорится в книге А.И.Алексеева, хорошо взаимодействовал с лейтенантом Эгершельдом (С. 67). Это еще одна грань характера прапорщика Комарова: умение наладить отношение с моряками, которые к сухопутным относились весьма придирчиво. Но строить-то как солдаты они не умели, у этих была особая сноровка. Та, о которой писал Гоголь, — про ярославского расторопного мужика. А море требовало иной, не менее важной сноровки.

А как сложилась судьба Комарова после Владивостока? Куда он подевался-то? В статье В. Обертаса “Как зовешься, улица?” есть ряд сведений на сей счет. “В 1861 году команда Н.В. Комарова была переведена из Владивостока для строительства портов вдоль реки Уссури, и Николай Васильевич навсегда покинул созданный им пост”, — пишет В. Обертас. Здесь напрашивается одно уточнение: неужто всю команду послали со строптивым командиром? Со штрафником, хотя и с подачи заезжего чиновника? И это после рапорта Н.Н. Хитрово? Нет, так не бывает ни у гражданских, ни у военных тем более. Субординация не позволяла. Кстати, Бурачёк не пишет, что команду сменили, более того, он называет того же Бородина, которого трусливо призывал в свидетели майор Хитрово. Но это деталь. Итак, прапорщик Комаров продолжал служить и строить новые посты, и на этот раз на Уссури. В армии отслужил он еще пятнадцать лет: а это не фунт изюму. Но вышел в отставку поручиком, почти не продвинувшись в чине. “Что не удивительно, — замечает В. Обертас, — в царской армии трудно было рассчитывать на карьеру выходцу из крестьян...” Не забудем, что у прапорщика появился в верхах его личный “заклятый друг”. Но так ли это было?

Во Владивостоке, к счастью, помнили Комарова. 7 июня 1860 года Владивосток получил статус города. И одна из его улиц стала называться Комаровской. Это было решение городской управы, а там не хуже, чем мы сегодня и чем майор Хитрово, знали первостроителей нашего города.

Личности Н.В. Комарова слегка коснулся Борис Дьяченко в своей интересной историко-художественной книге “Три истории из жизни далекой окраины” (1989) Но он тоже сетует: “Мы, кроме фамилии, ничего о нем не знаем” (С. 90). Ну, так уж и ничего? Или приведенные факты в газете ничего не прибавили в биографии? И еще одна деталь из книги Б.Дьяченко. Передавая впечатление современника Комарова, он пишет: “Любопытный малый все же этот прапорщик. И прозвище у него интересное — Авраам. Прилипло оно с легкой руки одного из офицеров парохода “Америка”, что заходил прошлым летом с Казакевичем на борту. Пошутил тот остряк: Авраам-де со своим семейством поселился на кущах. Сам бы попробовал пожить здесь — кущи, да никак не райские, а прозвище прилипло как банный лист...” (С. 78). Сравнение с библейским Авраамом, когда тот прошел по земле до дубравы Море и поселился там, пришло в книгу Б. Дьяченко из книги известного русского писателя-путешественника С.В. Максимова “На востоке”. Однако там было одно замечание, которое вносит ясность. Слова остряка тут же оспаривал сам писатель: “Не совсем справедливо. Линейный офицер напоминал Авраама мало”. В книге Н.П. Матвеева “Краткий исторический очерк г. Владивостока” этот момент не упущен (С. 14). Так что какой там библейский герой? В 1860 году Комарову шел двадцать девятый год... Был еще молод наш русский молодец, а дело ему поручили великое... Без полной расшифровки имени-отчества войдет Комаров и в пользующийся несомненной популярностью “Путеводитель по Владивостоку” В. Маркова.

В одной из владивостокских газет как-то появилась заметка, автор которой глубокомысленно вопрошал: “А был ли прапорщик Комаров? Не выдумка ли это?” Как говорится, приехали! Улица Комаровская была, а самого Комарова не было! А улица, как пошутила моя внучка, названа так из-за обилия здесь комаров. Уж не полемический ли это прием автора? — спросит читатель. И где это, в каком издании сие могло появиться? Что ж, пожалуйста, удостоверьтесь. Откройте статью Сергея Чесунова “Владивосток, или Как русские овладели Востоком”, опубликованную в газете “Тихоокеанский курьер” за 20-26 мая 1993 года. Сообщив, что бухта Золотой Рог на английской карте была занесена под названием Мей (о, какое открытие!), автор спешит поделиться и другими своими открытиями. “Так что у русских, — глубокомысленно заключает С.Ч., — не было никаких особых прав на занятие этой гавани”. У русских не было, а у английских колонизаторов, ведших в те годы войну с Россией, в том числе и на Тихом океане, где их суда разбойно гонялись за русскими корветами, из-за чего была потоплена “Паллада”, — так вот у них такие “особые права”, оказывается, были. И ни к чему, мол, законы первенства открытий, землепроходчества и т.д. Какая поразительная и, мягко говоря, какая угодливая логика! И какая отчужденность от этих “русских”!

И насчет прапорщика Комарова у С.Чесунова тоже сужденье свое: “Прапорщик же Комаров — настолько мифическая личность (неизвестно даже его имя, не говоря о датах рождения и смерти), что и ... а был ли он на самом деле? В документах “обер-офицер — и все...” Для молодого историка С. Чесунова тоже нет ни записок Бурачка, ни свидетельств историков города, того же Н.П. Матвеева, ни архивов, в которых, конечно же, основательно надо поработать... Миф, и все! Вздор все, что не знает Митрофанушка! Печаталось это “откровение” в газете “Тихоокеанский курьер”, издававшейся на двух языках, — русском и английском. Так что рассчитано на обман русского и английского читателя. Правда, газета оказалась недолговечной.

Но опять же, к счастью, помнят Комарова не только во Владивостоке. Помнят его и земляки: родом-то он из Сибири. Заведующая отделом краеведческой библиографии Приморского государственной публичной библиотеки им. А.М. Горького Нина Семеновна Иванцова тоже глубоко была затронута “антикомаровскими” настроениями, отлучением прапорщика от города, который он основал, разумеется, с десятками других подвижников — малых и больших чинов. И тут на глаза ей попалась статья об этом самом прапорщике — статья И. Ермакова “От Иртыша до Золотого Рога”, опубликованная в “Тюменской правде” 7 октября 1990 года. И она была внесена в картотеку. В статье дана краткая биография Комарова, отмечены основные штрихи биографии. Нина Семеновна делает запрос на имя автора статьи Ермакова: заметьте, фамилия тоже иртышская — ведь на “диком бреге Иртыша сидел Ермак, объятый думой”. Оказывается, Ермаков работает заведующим отделом государственного архива Тюменской области. Ему и карты в руки. И вот — ответ из Тюмени.

“1. Действительно, Николай Васильевич Комаров родился в 1831 году в селе Комарово Тобольской области. В настоящее время село Комарово входит в состав Московского сельсовета Тюменского района и находится в пяти километрах от Тюмени.

2. Н.В. Комаров учился в Омской школе армейских прапорщиков. Ныне это Омское военное командное дважды Краснознаменное общевойсковое училище имени М.Ф. Фрунзе.

3. В 1861 году Н.В. Комаров был переведен на р. Уссури, где принял участие в топографической съемке местности... В 1875 г. он вышел в отставку в звании (чине) капитан-инженера в возрасте 44 лет. Какими-либо другими сведениями о жизни и деятельности Н.В.Комарова я не располагаю. С уважением Ермаков И.И. Зав. отделом ГАТО” (Государственный архив Тюменской области). Ответ от 31.05.1995 г.

Здесь не только подтверждение некоторых сведений из морского архива, но и некоторые новые детали. Выходит, прапорщик стал не поручиком, а капитан-инженером. Здесь надо справиться с военным словарем, точно ли указано звание. И после службы Комаров жил еще на родине, и, возможно, в архиве Тюмени еще отыщутся какие-либо материалы о жителях села Комарово, о самом роде Комаровых, а может, и о самом капитане-инженере. Выходит, что поиск необходимо продолжить... А как история первой зимовки русских людей на берегах Золотого Рога просится в повесть! Где же вы, наши местные художники-летописцы?! Имя Комарова входит в стихи многих поэтов края: Геннадия Лысенко, Бориса Лапузина и др. Художник Г. Пронский написал романтическую картину “Прапорщик Комаров”. По его словам, он в своем герое увидел черты народные. Первостроитель города в том ряду героев, которые и дала нам сама жизнь, сама история нашего края. Не случайно в популярной песне приморского автора Льва Ширяева это имя — в ряду других славных имен:

Причудливо движутся тени,
По сопкам туманы плывут —
Как будто Дерсу и Арсеньев
ходят на новый маршрут.
Встают Комаров и Пржевальский,
Фрегаты белеют вдали...
Приморье, мой край океанский,
Жемчужина русской земли.

От Иртыша до Амура, а затем и до Тихого океана, до Золотого Рога пролегли дороги Николая Васильевича Комарова. А далее — по нашей русской приморской таежной земле. Двадцать пять лет прослужил он на Дальнем Востоке, придя сюда после училища двадцатилетним воином-строителем (в пост Владивосток он прибыл в 29 лет). И вернулся на родину, к своему истоку, в Сибирь, на Иртыш Николай Васильевич Комаров настоящим дальневосточником. Нам ли забывать его славное русское имя?!



 

В морях и на берегу

А.Я. Максимов, его путешествия и книги

В первом томе его сочинений, вышедших в конце прошлого века, дан портрет. На вас смотрит лицо русского человека; он — в офицерской форме, при крестах и орденах. Взгляд открытый, ясный. Широкая окладистая борода. Бывалый моряк, иначе не скажешь. Так оно и есть: это портрет капитана 2-го ранга, писателя-мариниста Александра Яковлевича Максимова. До недавнего времени мы о нем мало знали — мелькали лишь отдельные упоминания в исторических очерках о Приморье. А между тем в личности этого человека, в его творчестве есть такое, о чем нельзя не вспомнить добрым словом… и как военного моряка, и как первого приморского писателя.

Александр Яковлевич Максимов родился 3 сентября 1851 года (по ст. ст.) в Царском Селе. Учился в Морском кадетском училище, которое окончил в 1872 году. Имя его, как лучшего по успехам, было занесено на мраморную доску. Сразу же после прихода на флот участвовал в кругосветном плавании на корвете “Аскольд”. Литературную деятельность начал в журнале “Всемирный путешественник” очерками об этом океанском походе.

В 1874 году молодой офицер перевелся в Сибирскую флотилию, где прослужил пять лет, с 1874 по 1879 год. Это, значит, во Владивостоке.

Во время своего первого пятилетнего пребывания на Дальнем Востоке он многое увидел своими глазами, о многом услышал от моряков, охотников, исследователей. На этом густо настоянном местным колоритом материале написал несколько рассказов из жизни окраины. Они привлекли журналы “Кругозор”, “Нива” и др. В 1883 году рассказы были собраны воедино и изданы в Петербурге — “На далеком Востоке”; книга выдержала несколько изданий.

В 1879 году Максимов был переведен на Балтику, в Кронштадт. Прослужил там пятнадцать лет, вроде бы неплохо шел по служебной лестнице,  был даже адъютантом начальника Кронштадтского порта. В это время его уже знают как известного литератора. И все-таки служба вблизи столицы не складывалась: офицер-писатель не вписывался в ранжир образцовых лиц. Неожиданно Максимова вновь посылают во Владивосток, и здесь он служит до своей кончины. Причина этого переезда не очень ясна. Тем более что за свою службу на Балтике Максимов был награжден орденами, в том числе и иностранных держав. Но, думается, пишущий офицер, да еще публицист и беллетрист не пришелся начальству ко двору…

В период своей вторичной службы на Дальнем Востоке Максимов публикует не только рассказы и очерки, но и публицистические работы, в частности брошюру “Наши задачи на Тихом океане” (СПб, 1894. 4-е изд., 1901). Писатель, что называется, вступил в возраст творческой активности, ему пошел сорок пятый год. И вдруг — внезапная смерть. Газета “Владивосток” 27 августа 1896 года сообщила: “22 августа от острого малокровия скончался бывший помощник по строевой части командира Владивостокского порта капитан 2-го ранга А.Я. Максимов”. Краткое сообщение заканчивалось словами: “Наша окраина должна не забыть помянуть его добром”. Особенно отмечалась роль Максимова в отстаивании главного порта на Тихом океане: “Он горячо ратовал против странного, если не сказать больше, проекта оставления Владивостока и перенесения военно-морского порта в залив Св.Ольги. Время показало всю правоту взглядов покойного на упомянутый проект”. На смерть писателя откликнулись не только местные издания, но и центральные — “Нива”, газеты “Санкт-Петербургские ведомости”, “Новости”, “Новое время”, “Исторический вестник”, “Всемирная иллюстрация”… Так что Александра Яковлевича Максимова в России знали: Максимов — второй, первым был Сергей Васильевич Максимов, широко известный писатель.
 
Некоторую завесу над драматизмом жизни пишущего офицера приоткрывают воспоминания известного русского капитана Д.А. Лухманова (1867-1946). В своей документальной повести “Штурман дальнего плавания” он сообщает о травле Максимова со стороны начальства и даже о том, что писатель покончил жизнь самоубийством. По версии Лухманова, судьба Максимова сложилась трагично. В 1894 году он ехал с ним на Дальний Восток. Великий Сибирский железнодорожный путь еще только строился. Поэтому до Сретенска он доехал по новой железной дороге, а затем где на лошадях, а где — пароходом  по Амуру. “Мой спутник, — пишет Лухманов, —  хорошо  знал, что его ожидает во Владивостоке, но ни он, ни я не предполагали, что его затравят до смерти (через год Максимов покончил жизнь самоубийством)”. Лухманов посетит Максимова во Владивостоке. На вопрос: “Как Энегельм?” (командир порта. — С.К.), Максимов ответил: “Начинается то, что я ожидал. Бесконечные придирки”. Так, по одной версии, сложилась судьба Максимова.

Максимов был первым писателем, который столь длительно жил во Владивостоке и по произведениям которого читающая публика тех лет (а “Ниву” читали многие!) составляла представление о “далеком Востоке”.

И сегодня, поминая его добрым словом, мы определяем пусть скромное, но заслуженно ему принадлежащее место в ряду писателей, посвятивших свое творчество этой теме. Дальний Восток он знал не понаслышке и сумел оставить после себя ряд живых и ярких рассказов.

Что же составило наиболее ценную часть его десятитомного собрания сочинений? Назовем прежде всего страницы его путевого дневника “Вокруг света… Плавание корвета “Аскольд”. Книга вышла в Петербурге в 1875 году. Надо сказать, что ко времени появления путевых записок Максимова в русской очерковой литературе образовался целый пласт “книг-путешествий”, отразивший историю далеких плаваний.

Книга “Вокруг света” носит характер путевых заметок. Для читателя небезынтересны многие подробности, вынесенные на первый план рассказчиком. Скажем, история “Аскольда”. Корвет — одно из лучших деревянных судов Балтийского флота. Построен на Охтинской верфи в 1864 году, с честью прослужил русскому флоту, ходил два раза за границу (в 1865 году вокруг света, а в 1868 году в Средиземное море). В 1871 году был назначен в заграничное плавание в третий раз. Был поставлен в док, капитально отремонтирован. Затем, в начале 1872 года “окончились скучные работы в доке и началась новая, более деятельная для морского офицера работа по вооружению судна: пошла постановка мачт, подъем рей, тяга стоячего такелажа и тому подобные чисто морские работы. На случай военных действий корвет имел 12 орудий, 2 мины. Цель назначения “Аскольда” в кругосветном плавании — сменить с обсервационного поста в Тихом океане корвет “Боярин” и вступить в распоряжение генерал-губернатора Восточной Сибири для разных посылок, крейсерства, а “также для  показания русского флага в различных портах Тихого океана”. Другая цель, по словам автора, заключалась в практическом обучении морскому делу  молодых офицеров и матросов. И команда матросов — 305 человек “молодцеватых на отбор — треть старых, другие две трети — рекрута, народ все молодой, неученый, не могущий даже отличить грот от фок-мачты”. 2 августа 1872 года флаг, гюйс и вымпел подняты. “Будьте молодцами, не ударьте за границей в грязь лицом. Заставим всех сказать: ай да русский матрос, мое почтение!”, — запечатлевает автор напутственные слова командира “Аскольда”. И корабль выходит в море.
 
Максимов, находясь рядом с матросами, размышляет: какой он, русский моряк, вчерашний крестьянин, в чем его особенности — “какого-нибудь Сеньки-пастуха, Прошки-свинопаса, Макарки-рыбака”. Из них, вчерашних крестьян, убеждает автор, получаются настоящие крепкие моряки. Правду сказать, “из русского мужика можно образовать хорошего матроса, смелого, неустрашимого, ловкого”. Тут Максимов во многом перекликается со своим предшественником, знаменитым русским маринистом Константином Станюковичем, который к тому времени уже сказал о русском матросе, о его морской душе первые очерковые слова глубокой любви. А главные морские рассказы Станюковича появятся  в 90-е годы…

Литература тех лет в лице таких писателей, как Станюкович, Гончаров, сравнивая свое и чужое, не создавала иллюзий, что на Западе “ноу проблем”. Острая критика колонизаторской политики Англии и Америки содержалась в записках многих мореходов: Ф. Матюшкина, О. Коцебу и др. “Господа, отечество которых, по выражению одного из них, — доллар” (К. Станюкович), вызывают чувство неприятия и у Максимова. Он видит контрасты реальной жизни за рубежом. Вот он в Англии, в Лондоне. Любуется туннелями, восхищается делом рук человеческих. Но не ускользает от глаз и обитель нищеты. “В Англии заботятся о богатом сословии более, чем о бедном, которое предоставлено исключительно самому себе”. “И это называется просвещением и человеколюбием?!” — с иронией и болью замечает Максимов.

Но плавание — это, конечно, прежде всего экзотика. Это сначала Балтика. Это юг. Экзотика островов Зеленого Мыса, Аргентины, Парагвая, Уругвая, Чили и Перу, Японии и Китая, в портах которых побывал “Аскольд”, соседствует на страницах записок со многими историческими сведениями. Очень сочувственно рассказывается о судьбе индейцев Южной Америки… Побывав в китайском Шанхае, автор обращает внимание на агрессивное поведение английских и американских колонизаторов. В противоречивой жизни самого Китая Максимов видит много изощренно-жестокого, унижающего человеческое достоинство. Морской офицер рассказывает об “опиумном” шантаже западноевропейских цивилизаторов, осуждает торговлю “медленным ядом”.

Заключительная глава книги посвящена описанию Владивостока. Этот город видится Максимову русским опорным пунктом на великом Восточном океане. Размышляя о “великой будущности Владивостока”, писатель связывает ее с развитием всего Южно-Уссурийского края. Что необходимо для этого? Умение по-хозяйски распорядиться каждой пядью земли: “Край этот от природы так богато наделен, что ему не достает только рук…”

Задача, по Максимову, заключается в том, чтобы наладить пути сообщения, развить торговлю с соседними странами, расширить “поприще предприимчивым людям, идущим из России искать счастье на берегах Японского моря”, “избавить край от полного захвата его иностранными купцами и промышленниками”, привлекать на эти земли “русских купцов, промышленников и крестьян”. В освоении русским народом Сибири и Дальнего Востока (кстати, тогда все называлось Сибирью и эскадра тоже называлась Сибирской!) Максимов видит “отрадное явление для народной гордости”. Этот край, “будучи нашим аванпостом на Великом океане”, должен “сделаться крепкою, неотъемлемою частью нашего обширного отечества”.

Но многое вызывает критическое замечание автора: плохое оборудование порта, отсутствие сухих доков, скверное снабжение водой, скудное озеленение и медленное строительство. “В настоящее время общественная жизнь находится в застое. Каждое семейство живет в своей скорлупе, нужно сознаться, иногда весьма неприглядной, потому что Владивосток пока не может похвалиться количеством и качеством квартир”. Особенно бедственно положение тех, кто живет в Матросской слободе: дома невзрачные, в дождливое время на улице непроходимая грязь. Дороги в городе находятся в первобытном состоянии.

Но при всей этой критике Максимов отстаивал главную мысль:  Владивосток надо развивать, строить, он — требует рук… Несомненно, что эти путевые заметки пробуждали у читателя живой интерес к Дальнему Востоку, заостряли внимание на сложных проблемах заселения, снабжения, развития Южно-Уссурийского края. Не случайно книга “Вокруг света” была замечена столичной прессой. Рецензии на нее поместили журнал “Всемирная иллюстрация”, газета “Неделя” и др.

Результатом пятилетнего пребывания Александра Максимова на Дальнем Востоке явились очерки и рассказы, которые печатались в периодических изданиях 70-80-х годов XIX века. В 1883 г. в Петербурге выходит книга Максимова “На далеком Востоке”, она затем была переиздана, значит, находила своего читателя. Еще бы: она вся дышала экзотикой дальних мест! Морские бури, тигры, таинство тайги… Это был иной мир для русского читателя. А Максимов продолжал работать над рассказами, особенно после своего возвращения на Дальний Восток.

Что по-особому интересно в этой части его творчества?

Назовем, прежде всего, очерки явно этнографического характера: “Среди инородцев (рассказ топографа)”, “Орочоны”, “На соболей”. Эти произведения, на наш взгляд, не без интереса читал В.К. Арсеньев. На экземпляре книги Максимова, хранящейся в библиотеке Географического общества во Владивостоке — на полях — сохранились карандашные пометки, которые явно принадлежат выдающемуся исследователю Дальнего Востока. Внимание Арсеньева привлекли отзывы автора о нанайцах (гольдах), в частности, слова рассказчика-топографа о том, что он “нравственно отдохнул среди гольдов”. Созвучна Арсеньеву была общая мысль очерка, выраженная словами того же топографа: “Гольды достойны лучшей участи”. Максимов показывает, как закабаляют их различные авантюристы, пришедшие за добычей и с нашей, и с сопредельной стороны.

Заметное место в творчестве писателя занимают рассказы, основанные на реальных фактах жизни Дальнего Востока. Это рассказы из жизни моряков, топографов, охотников: “Китобой”, “Пионеры и оспопрививатели”, “Тюлений остров”, “Унесенные в море”, “Поп Симеон” и другие. Об одном из них напомнил А.П. Чехов: в “Острове Сахалине” он упомянул и о Симеоне Казанском, сославшись на его легендарность. Конечно же, он читал рассказ Максимова “Поп Симеон”, опубликованный в трех номерах (11, 12, 13) “Нивы” за 1890 г. Автор дал этому рассказу подзаголовок: “Быль об одном забытом подвиге”.

Что за подвиг воскрешал Максимов? Действие происходит на Сахалине. Зима. Стужа. На Корсаковский пост необходимо доставить денежное довольствие — сорок тысяч рублей. В управлении не знают, кого послать. И вот Симеон, самоотверженный и смелый миссионер, вызывается выполнить эту задачу. Автор рисует портрет его: молодой, рослый, “напоминал древних русских богатырей”. Все тропы засыпало снегом. “Пойду морем”, — решил Симеон. Но одному не дойти. Заходит к каторжным. Рассказал, что в Корсаковском посту батальон с голоду помирает. Пять арестантов решились идти с ним: Наумов, Струков, Головлев, Вахрушев, Багалиев. Что только ни встречается на пути: схватка с медведем, штормовая погода… На пятые сутки прибыли, едва живые, на пост. Казалось, доброго слова заслуживали: помогли солдатам. Но не тут-то было. “Человек берега” встретил холодно: строго оглядел его заскорузлый полушубок и порыжевшие, растрескавшиеся сапоги, мельком взглянул на измученное, исхудавшее лицо и озадачил неожиданно сердитым вопросом:

— Отчего бумаги подмочены?

Поп Симеон не дал требуемого ответа; он лишь глубоко вздохнул и молча вышел из кабинета строгого начальника.

“Так отблагодарили отважного миссионера за его самоотверженную услугу, о которой никто бы и не вспомнил, если бы нам не вздумалось рассказать о ней”.

Человек совершил подвиг, он рисковал своей жизнью, а ему брошено небрежное чиновничье обвинение: “Отчего бумаги подмочены”.

Достоин сегодняшнего внимания и рассказ “Китобой”. В центре его хозяин шхуны, промышленник Савелий Никитич Зайцев и его четырнадцатилетний сын Ванюша. Отец берет сына в море. Уж как не хотела мать отпускать Ванюшу, но не смела просить мужа оставить его дома. Сколько живых деталей в эпизоде охоты на китов! А описание бури! Шхуна терпит бедствие. Выбиваясь из последних сил, до последнего вздоха отец пытается спасти Ванюшу; помогает ему старый гарпунщик Яков Ряжев. Проходит страшная ночь. На помощь приходит орочон “на своей легкой, берестяной скорлупке”. Но поздно. Мужественный  и горький рассказ! Почему бы ему не быть в современном сборнике? Да и мысль никогда не устареет: великим трудом, немалыми жертвами давались русским людям клады Восточного моря-океана…

В истории освоения дальневосточных акваторий известен подвиг моряков “Крейсерка” — сторожевого судна, погибшего осенью 1889 года. О мужественном экипаже позднее и в наше время писали некоторые историки и литераторы, но никто из них не напомнил, что первым историю “Крейсерка” осветил в своей повести “Тюлений остров” не кто-нибудь, а наш приморский писатель Александр Максимов. Рассказ был опубликован и также с подзаголовком — на этот раз с таким: “Драма на море” — в “Ниве” (1892, № 1-4). Русские моряки охраняют российские воды от иностранных браконьеров. Разворачивается жестокая борьба, в которой пришельцы идут на все ухищрения и подлости. Тут нельзя рассчитывать на благородство, на гуманность, чем “страдает” Андрей Павлович, помощник командира. Автор дает фамилию лейтенанта Корсунцева, но Налимова называет только по имени-отчеству, хотя ведет речь о реальных Корсунцеве и Налимове. Показан и экипаж американского судна, действующего браконьерски в чужих водах. Рассказ завершается гибелью “Крейсерка”, попавшего в студеную пору в шторм. Его герои с отчаянным мужеством оспаривают свою жизнь у рассвирепевшей стихии, но их силы таяли с каждой минутой. Так завершилась драма на море. А начальство через несколько месяцев спишет все одним росчерком пера: власть имущие равнодушны ко всему героическому, благородному, требующему памяти. Забыть, отринуть — это обычное решение. Читая этот рассказ, нельзя же не вспомнить, что во Владивостоке, близ Матросского клуба, установлен памятник “Крейсерку”…

Отдельную группу сочинений представляют беллетристические опыты — это романы “Роковой поцелуй”, “Без руля, без компаса, без ветрил”, пьеса “Преступная страсть” и другие. К сожалению, повествование в них велось на уровне расхожих банальных названий. И даже на роман из американской жизни замахнулся Максимов. Он назывался “В погоню за свободным трудом”. Жанровое определение роману дал сам Максимов: роман в двух частях. Первая часть — события в России, вторая — американская. Две русские девушки Надя Поршнева и Вера Блондова волею обстоятельств оказались в Америке. “Вот свободная Америка, — восторженно заговорила высокая девушка, — где нет рабов, аристократов и деспотов. Вот страна, в которой находят все приют … кто ищет свободного труда”. — “Вера, ты слишком восторгаешься, — тихо заметила Надежда”. Но иллюзии  рушатся. Власть доллара  выше всего. Увидели они, что такое суд Линча: на их глазах расправились с человеком — тоже атрибут свободной Америки. Вера примыкает к группе свободной любви, будущность ее незавидна… Надя говорит своей подруге: “Я пришла к горькому убеждению, что нет здесь справедливости, равенства и братской любви…” Такими глазами увидели герои Максимова заокеанскую страну, где, кстати, автору удалось побывать в плаваниях. Надо сказать, что в ту пору читатель мог познакомиться с американской жизнью по повестям и других русских писателей, в частности по повестям В. Короленко “Без языка” (1895) и К. Станюковича “Похождение одного матроса” (1899). Герой последней повести, оказавшись на американской земле, пробивается к определенным успехам, но в финале приходит к похожему выводу: “Во всяком народе есть хорошие люди, добрые люди… Только правды еще нет… Оттого и обижают друг друга… Выходит так, что у одного много всего, а у бедных — ничего” (К. Станюкович. “Похождения одного матроса”). Художественно повесть Максимова не поднималась на уровень этих двух названных нами произведений, а по основной мысли была созвучна им.

О книгах Максимова писали довольно часто: особенно высоко ценили его документализм, открытие дальневосточного материала, морские истории, экзотику и резковато критиковали за сочиненность в ряде беллетристических произведений. Рецензии появились в газете “Новое время” (кстати, здесь печатались его материалы под псевдонимом Горемыкин), “Новь”, “Неделя”, в журналах “Северный вестник”, “Дело”, “Вестник Европы”, “Нива” и др.

Александр Яковлевич и сам не мог не чувствовать, что сила его лучших произведений в новизне материала, в открытии неизведанного, экзотичного “далекого Востока” центральной России. И в предисловии к книге рассказов он писал: “Я желаю по силе возможности познакомить читателей с замечательной природой Уссурийского края, а также с нравами, обычаями и характером инородческого населения, с преисполненной возможными опасностями и трудностями жизнью русских промышленников и пионеропроходцев и, наконец, с малоизвестным бытом и внутренней жизнью каторжных… При этом считаю нелишним предупредить читателей, что сюжеты предлагаемых мною рассказов взяты из случаев, действительно имевших место в недрах края”. Мы убедились, что именно такого рода произведения и стали самыми ценными в творчестве писателя.

Сохраняет свое значение и благородная устремленность А.Я. Максимова, не раз напоминавшего, что “далекий край” заслуживает особого внимания. “Только на Востоке мы обладаем открытой дверью в океан”. Только на Востоке! Кажется, что эти слова писателя-патриота звучат еще более современно, чем звучали они сто лет назад. Но все ли их слышат?!

Конечно же, место Максимова в ряду писателей, морских офицеров, которые сделали так много для покорения тихоокеанских просторов и оставили потомкам свои книги. Здесь и Крузенштерн, и Давыдов, и Лисянский, и Головнин, и Станюкович, и Крестовский, и Воин Римский-Корсаков… У каждого свой вклад в эпически-огромное дело освоения Дальнего Востока. Пусть у А.Я. Максимова он и поскромнее, чем у знаменитых мореплавателей. Помощник командира порта, известный местный писатель, беллетрист и публицист — так о нем сказано в “Кратком историческом очерке г. Владивостока” Н.П. Матвеева, изданном в 1910 году. Вот мы и вспомнили сегодня его добром! Дело в том, чтобы его лучшие произведения стали известны читателям.



 

“Рожденный морем стих...”

Павел Гомзяков — первый поэт Приморья

В 1911 году во Владивостоке вышел сборник стихотворений “Ad astra” (“К звездам”) Павла Гомзякова. Читатель, открыв книгу, невольно останавливал взгляд на портрете бородача в морской форме. Состоял сборник из пяти разделов: “Думы”, “Венки”, “Переводы”, “Песни печали”, “Ранние песни” — и вышел к двадцатипятилетию поэтической деятельности автора, отсчет которой он вел с 1885 года. Так что книга эта давала достаточно полное представление о творчестве Павла Ивановича Гомзякова владивостокского периода, самого главного. Второй же период, после отъезда поэта в 1912 году на Балтику, остается по сути неизвестным. Ведомо лишь, что там он выпустил три небольшие книжки. По одним данным, жизнь его оборвалась в 1921 году, по другим — в 1916-м. И — полное и глухое забвение...
 
В статье “О поэзии П.И. омзякова”, открывающей книгу, Вера Дмитриенко отмечала: “П.И. Гомзяков — истинный поэт Владивостока! Здесь он провел детство. Здесь родилась и его муза — суровая, печальная, немного сумеречная, как природа, среди которой жил и работал поэт”. Жаль, в предисловии не даны сведения о биографии поэта... Но важно свидетельство: “Здесь он провел детство”. 

Родился Павел Иванович Гомзяков 26 июня (по старому стилю 13 июня) 1867 года в Благовещенске, основанном в 1856 году как военный пост. Отец будущего поэта — священник, выходец из колонии Росс в Русской Америке, где он родился и жил долгое время, а затем перебрался на Амур. Напомним: 18 (30) марта 1867 года русские владения в Северной Америке были проданы за 7,2 миллиона долларов (около 11 миллионов рублей) Соединенным Штатам Америки. Дед поэта Степан Гомзяков прибыл на Аляску в 1815 году, по всей видимости, из Тамбовской губернии... Имя Гомзяковых вошло в энциклопедию “Русская Америка”, вышедшую недавно на Аляске. Итак, ранние детские годы Павла прошли на Амуре, что отразилось в его юношеских стихах (1884): 

Амур родной! Люблю бурливый
Твой бег и резвый, и строптивый,
Твои прозрачные струи,
Где ветки гибкие свои
Ивняк зеленые купает
И небо тучи отражает,
И ограждается водой
С соею летней синевой...

После стихов об Амуре идут стихи об Амурском заливе. Это уже о Владивостоке, куда переехала семья священника (иерея, то есть протопопа) Ивана Гомзякова. И эта тема — тема моря, морского простора, жизни города-порта — становится ведущей в творчестве Гомзякова. Пожалуй, никто в те годы не дал таких красочных зарисовок Владивостока, его окрестностей, как он. “С особенной полнотой отразилась в стихах П.И. Гомзякова наша суровая, прекрасная природа с ее сырым, однотонным небом и угрюмой темнотой сопок”, — писала Вера Дмитриенко.

Мутно-белые, тусклые дали...
 етер мечется, воет и рвет
И иголками снежной вуали
По  ицу беспощадно сечет.

(“Пурга”)

В самом деле, в этих стихах “сечет” по лицу именно наша приморская пурга... Стихотворение “Утро”, которое также цитировала Дмитриенко, мы также приведем полностью — оно достойно открыть антологию “приморской поэзии” (приморский мотив в русской поэзии):

Лежит окутанный полупрозрачной мглою
В коричневых холмах родной Владивосток,
Кой-где синеет и вьется вверх струею
И алой краской дня румянится восток.
Звенят мои шаги в тропе оледенелой...
Иду я медленно в заброшенном саду
И рву от холода рукою онемелой
Полыни хрупкий лист горстями на ходу.

Речь идет  о поздней осени. Но в памяти  автора живут и яркие краски лета. И как знакома нам, приморцам, описанная им картина! Здесь — не общие, расхожие слова: широкое море, суровый берег, дальний край... А родное, приморское, что и нам бросалось в глаза не раз... И что поэт увидел давным-давно, еще в прошлом веке, когда нашему городу было всего-то тридцать лет:

Увядшая полынь знакомым ароматом
Напомнила мне вновь и зелень, и тепло...
Схожу по берегу к воде пологим скатом,
Где за ночь лед настыл, где тонкое стекло...

И тут же — взгляд с берега на море, на бухту, где уже, несмотря на раннюю рань, пыхтит работяга-пароход:

Вот быстро режет лед в клубах молочных пара,
Со свистом и шурша, малютка-пароход,
Клокочет грудь его от внутреннего жара,
Стараясь крикнуть мне:
“Скорей встречай восход!”

Верно переданы краски пейзажа:

И точно! Над чертой холмистого извива,
Где все подножие еще, синея, спит,
Невидимой рукой наверх неторопливо
И плавно движется пурпурный солнца щит.

“Пурпурный солнца щит...” Да, оно такое у нас — особенно в пору осенних поздних туманов и осенней ясности...

Пожаром розовым вдруг вспыхнули вершины
От Тигровой горы к Орлиному гнезду.
И в ясных небесах среди немой равнины
Уже не вижу я Люцифера звезду.

Это — взгляд на небо, на вершины сопок, на холмистый извив Орлиного гнезда... А вот и взгляд на город:

В стекле оконных рам
                               зажглись цветным фонтаном
Алмаз и золото, рубин и аметист,
 И новый вспыхнул день в сиянии багряном,
 Царя над городом, приветлив и лучист.
 Плескались за кормой запененные волны,
 Прозрачный лед звенел,
                               ломаясь под килем...
 Стоял безмолвно я...
                               и мысли были полны,
Но день казался мне волшебным сном...

Живое, яркое стихотворение! Тут все верно увидено и передано — и вспененные волны, и “цветные фонтаны” в окнах, и “солнца щит”, встающий в утренней мгле, и “свист и шуршанье” малютки-парохода, режущего лед “в клубах молочного пара”, и увядшая полынь со знакомым ароматом. Кстати, Гомзяков был еще и художником-фотографом. Мы смогли убедиться, как поэтически он воспринимает красоту приморского утра. И вообще природы.

Лирическое стихотворение “Осень” строится на параллелизме природного и душевного состояний. У Гомзякова было достаточно оснований, чтобы в его душе появилось такое “осеннее” настроение. Первая его жена осталась на родине, в Великих Луках, заболела и умерла молодой (есть у него печальные стихи прощального мгновения). С дочерью Наташей, жившей там же, на западе России, Павел Иванович виделся, очевидно, редко: в последнем списке его за долгие годы — только два отпуска с выездом в те края. Отсюда и элегическое стихотворение “Осень”.

Туманом окутались горы,
                                      недвижно лежит океан.
И в сердце, объятом тоскою,
                                      клубится осенний туман.
Сорвало последнею бурей
                                      с деревьев поникших листы.
Так жизнь и в душе посрывала
                                      одну за другою мечты.
Как пышен был клен темно-красный,
Как ярок был дуб золотой.
И как мне приветлив казался
Взгляд ясный и ласковый твой.
Осенние вихри  умчали
                                      далеко, далеко листы...
И с ними умчаться готова
                                      далеко, далеко и ты.

Осеннее настроение! И его приметы наши, приморские... Яркие, звучные строки о море находим мы в стихотворении “Страж пещеры” с подзаголовком:  “Посвящается моим соплавателям”. Да, походил поэт по морям немало. Побывал в Японии, Китае, на Камчатке. И, очевидно, находил среди соплавателей тех, кому было интересно прочитать романтические строки:

Так нежно и ласково плещется море
В упругий и мягкий, как бархат песок.
И после скитаний в туманном просторе
Так свеж и приятен земной ветерок.

И от общего к своему, личному, — но тоже о море:

Признаться, люблю я и море, как брата.
Но если сравню я с любимой сестрой;
Прекрасен на море час тихий заката,
Но суша чудесней восхода игрой...
Над синею гладью так пышет багрянец.
Но часто обманчив старик океан;
На суше зорь пламенный ясный румянец
Не станет пророчить коварный обман.
За сопками скрылось дневное светило,
И легкий туман потянул над рекой,
Откуда-то чудится песня уныло,
Повеяв на сердце нездешней тоской.

И здесь запечатлена живописная панорама приморского берега, особенно на исходе дня. “За сопками скрылось дневное светило” — это тоже увидено в Приморье. А “нездешняя тоска” — намек на душевные драмы автора, на житейские его волнения и переживания.

Гомзякову удавался повествовательный жанр. Вот и это стихотворение он строит как рассказ. Ярки, зримы дали ночного путешествия к приморским пещерам:

Нас было немного... Под чарами ночи
Мы двинулись тихо в неведомый путь,
И будто горящие фосфором очи,
Жучки, нам мигая, светили чуть-чуть...

Святящиеся жучки, светлячки — особенность приморского летнего пейзажа. Эти мигающие светлячки, напоминающие “горящие фосфором очи”, не раз обыгрывались в охотничьих байках, вызывая ассоциации с волчьим взглядом. Но пойдем вслед за автором по ночному Приморью. В сторону пещер — значит, в сторону Сучана (Партизанска):

Дорога, едва намечаясь, белела.
И пахло полынью и липой кругом,
Грудь бурно вздымалась, и песня несмело,
Слагаясь, журчала на сердце моем, —
О чем, я не знаю... О счастье далеком,
О прежней ли жизни, о прежних мечтах?

Знакомо ли вам, читатель, это состояние души, когда созерцание природы, вглядывание в таинственную мглу рождают этот “элегический пыл” и пробуждают воспоминания о далеком и невозвратном? Одни ночные наблюдения сменяются другими — и тут тоже все родное:

На счастье мелькнул огонек недалеко,
То был новоселов убогий шалаш.
Набитый битком... Мы промокли жестоко,
Но все-таки свой сохранили кураж.

Напились водицы, по трубке набили,
А там, глядь, и ливень совсем перестал...
Мы, путаясь, долго в потемках бродили,
Пока нас нелегкий в село не загнал.

Село по-хохлацки звалось Богуславкой,
И в хату радушно нас принял Коваль.
Я мирно заснул под какою-то лавкой
И видел во сне уссурийскую даль.

Образ “уссурийской дали” — ведь это открытие! И даль эта открылась  поэту не со стороны, а изнутри: родная наша даль, наши просторы, наши приморские сопки и леса, села с украинскими и русскими названиями: Полтавка, Тамбовка. Как же можно передать такие строки забвению? Да они так и просятся на страницы краеведческой хрестоматии... Как жаль, что их ни разу так и не опубликовали в какой-либо книге о нашем крае. Да и единственный экземпляр книжки Гомзякова, хранящийся в музее имени В.К. Арсеньева, недоступен для большинства читателей...

У первого приморского поэта есть несколько стихотворений, посвященных А.С. Пушкину, Н.А. Некрасову, И.С. Тургеневу, Н.В. Гоголю... Даже в эти стихи он сумел привнести местный колорит. Вот, скажем, как начинается стихотворение “Н.А. Некрасову”:

Скорбных дум и народного горя
Незабвенный, родной наш певец!
Здесь у дальнего, дальнего моря
Мы плетем тебе новый венец.
Мнится мне, что и здесь, на чужбине,
Твоя муза свой отклик нашла;
Не совсем же погрязли мы в тине
Беспросветного пошлого зла.

Дальше поэт рассказывает о русском мужике, пришедшем на Дальний Восток и освоившем неведомые прежде земли: “многих бед он в пути натерпелся, но пришел, пообвык и живет”. Как живет?

И живет по укладам обычным,
Полный мира и братской любви,
Добродушием полный привычным,
Неповинный в соседской крови...
Для работы широко здесь поле:
Знай трудись, а земля уродит,
Только была бы твердая воля —
От невзгоды Господь сохранит.

Газета “Владивосток” зафиксировала: в конце XIX века в Приморье случилось небывалое наводнение. Да и вообще, засухи, тайфуны нередко разоряли новоселов. И Гомзяков сетовал:

Да вот все со стихиями жутко,
Наводненье, палы, мошкара...
С ними справиться вовсе не шутка —
Коль нагрянет, не жди тут добра!..

Но некрасовская вера в силу народного труда побеждала все невзгоды:

Вглубь и в тайгу вековую
Рубит путь молодецкий топор.
Ветер песню разносит родную,
Эхо звонко вступает с ней в спор...
Лейся, песня родная, могучей,
С нею легче живется в глуши,
С ней не страшно под грузною тучей,
С ней и черные дни хороши!
Будет время и песней вспомянет
О Некрасове здешний народ...
И в тайге, и в хребтах она грянет,
И из рода пойдет она в род.

Памятник А.С. Пушкину во Владивостоке воздвигнут в 1955 году. Но не пристало нам не знать, что первый памятник великому поэту в нашем городе создал П.И. Гомзяков, автор стихотворения “А.С.Пушкину”. Детские годы будущего моряка на Амура, а затем и во Владивостоке были одухотворены чарующим словом автора “Руслана и Людмилы” и “Евгения Онегина”:

Уже с детства Пушкина рассказы
                                                     нам так милы,
И образами их наш детский ум
                                                     пленен;
Кто не читал тогда “Руслана и Людмилы”
И не был витязем Русланом увлечен?
Преданья старины вставали перед нами!
Борисом  жили мы и видели Петра,
Давно минувшее, сокрытое веками,
Вставало вновь по мановению пера.
Им жизнь недавняя в “Онегине” воспета.
И отразились все с гнетущей пустотой,
Насмешка горькая звучала в ней поэта,
Высоко вставшего над светской суетой.
Он родину любил горячею любовью
И гордо отвечал на вызовы врагов,
Он знал ее сынов, готовых своей кровью
Отчизну защищать и святость очагов.

Отчизна и святость очагов — все это воспринято у Пушкина и стало своим. Для нас такие пафосно-декларативные и риторические стихи интересны как отражение умонастроений русской военной интеллигенции в конце XIX столетия. Написаны они, судя по всему, к столетию со дня рождения великого поэта (1899), но в них трагически переживается и его гибель:

Полвека минуло, и нет певца “Полтавы”,
Но выше самого победного столпа
Нерукотворный памятник любимца славы:
“К нему не зарастет народная тропа”.

Эти стихи Гомзяков включил в цикл “Ранние песни”, ими открывается раздел “Венки”.

Тема Владивостока занимала поэта и в следующие годы. В 1910 году город отмечал пятидесятилетие со дня своего основания, тогда же была издана историческая хроника Н.П. Матвеева. К истории обращался и П.А. Гомзяков. Им были написаны “Юбилейные наброски”, которые вошли в его сборник. Поместил их автор после “Ранних песен”, понимая, что это лишь эскизы, а не завершенные произведения. Но они интересны как попытки осмысления истории Владивостока его жителем, поэтом и историком. Увы, об этой первой попытке создания поэтической летописи Владивостока забыли наши краеведы. Лишь Борис Дьяченко опубликовал недавно небольшой фрагмент в книге-фотоальбоме “Старый Владивосток”.

Начинаются “наброски” с рассказа об основании поста в бухте Золотой Рог: русские люди пробили окно в Тихий океан, на восток:

Совсем  еще не так давно
В Великий океан окно
Собой открыл Владивосток
На спящий крепким сном Восток.
И живы те, кто и сейчас
О том хранят простой рассказ...

Автор хорошо знает историю города. Впрочем, он не персонифицирует ее, но в самом рассказе — отголосок воспоминаний первых поселенцев:

Одетый в сумрачный туман
Лежал пустынный океан...
 В зубчатых сопках берега,
 Кругом на сотни верст — тайга...
 Казалось — в сопках темный лес
Тянулся в синеву небес...

Что это — мир чарующей сказки? Нет, это не сказка, а близкий и дорогой нам реальный мир, и поэт стремится найти свое слово, чтобы рассказать о нем. Есть в этом мире манящее, светлое, но есть и то, что и сегодня не может не вызвать удивления: сколько же пришлось принять на свою долю нашим предкам! Вот и для автора этой статьи Приморье — малая родина: мои деды прибыли сюда морем в 1883 году. И поэт многое верно схватывает, воспроизводя годы юности Владивостока.

Вот сопка Тигриная, своим названием обязанная посещением ее владыкой Уссурийской тайги:

Ее Тигриною зовут.
Теперь там делают салют.

Обычай салюта в 12 часов на Тигриной дошел до наших дней (возобновлен в 60-е годы, а погашен в годы перестройки). Автор пишет о тяготах первых дней заселения берега с “зубчатыми сопками”:

И почту ждали чуть не год...
Терпели множество невзгод,
Болели родины тоской...
Живым примером Невельской
Служил еще, и русский флаг
Взвивался выше что ни шаг.
И помнят наши старики,
Как  лихо службу моряки
Несли тогда в шторма, туман,
Идя на парусах в Аян,
В Аляску и опять в Кронштадт...
Там морякам был черт не брат!
Стал пост —  деревней, а потом
И захолустным городком.

В 1880 году Владивосток получил статус города. В нем тогда было около тридцати тысяч жителей. Строились дома, открывались разного рода “заведения”, уже “фазаны реже с гор летали к жителям во двор...” В культурном облике “городка” поэт отмечает сочетания, вызывающие улыбку:

Картины местной старины
Бывали юмором полны:
Жизнь захолустных уголков
Всегда рождает чудаков...
Царили карты и кутеж
(А разве и теперь не то ж?)

В стихи врывается история о “ланцепупах”, о которых писал Д.И. Шредер в своей книге “Наш Дальний Восток” (СПб, 1897). Приводя рассказ о том, как “ланцепупы” развлекались стрельбой друг в друга, Шредер отмечал: “...вышеприведенный рассказ я всецело оставляю на совести моего собеседника”. Если это и вымысел, то не лишенный правдоподобия. О “ланцепупах” писал и В. Панов, редактор газеты “Дальний Восток” (см.: “Тихий океан”, 21.Х.1990. Публикация В. Кунавина). Упоминаются они и в одном из рассказов Евгения Замятина “На куличках” (1913). Но вряд ли эти таинственные “ланцепупы” стреляли друг в друга так безоглядно, повседневно. Коснулся этой истории и Гомзяков:

Герой тогдашний “ланцепуп”
Был от природы и не глуп,
Да скандалист, и выпивал,
Но уж — fi donc — не воровал...

Скупо сказано и неодносложно. “Ланцепупы”, скандалисты — и в то же время какая-то порядочность. Пояснение было такое: “ланцепупами” назывался кружок кутил, допивавшихся до всяких безобразий. Безобразничают, но не воруют.

Бытописателем тех лет
(Его давно, давно уж нет)
Был Перелешин, и молва
Еще хранит его слова:
“С тобою Ницца не сравнится,
Прелестный мой Владивосток!
Здесь можно и в суйфун влюбиться,
Имея теплый уголок”.

Суйфун — северный ветер, со стороны Суйфуна — Раздольной. Но пойдем за автором. Итак, о Перелешине:

Писал он просто, без затей
Про окружающих людей,
Забавы зимние в снегу
Жеманства престарелых дам,
Винт по субботам и средам
И, вспоминая свой Кронштадт,
Вдали начальства
                               жить бы рад...

Строки о плаваниях в Японию, где зиму “проводил наш флот”, тоже небезынтересны. Да, были такие плавания в свое время, пока дружба не была порушена русско-японской войной (1904-1905).

И так все шли да шли года...
Плодами мирного труда
Наш край не очень был богат.
Его анналы не блестят
Рядами славными имен
Для всех народов и времен,
И вспоминаются с тоской
Лишь Муравьев да Невельской.
Их память вечно сохранит
Не только вековой гранит,
 Но и потомства приговор.
 Заслуги их и до сих пор
Не все еще оценены...

Тема исторической памяти... Она присутствует и в “набросках”. Но автор не выставляет себя знатоком истории и говорит о том, что ближе всего ему:

Я не историк. Не полны
И не сочны мои стихи,
В них только прошлого штрихи.

Вот это и дорого — “прошлого стихи”. Всегда ведь важны конкретные факты:

Как и везде, так и у нас,
Край заселялся не за раз:
Пришел солдат, пришел казак,
Их с моря поддержал моряк...
Трудились все, кто сколько мог...
Для проведения дорог
Рубили дуб, рубили кедр,
Копали золото из недр...
Бил тигров меткий Худяков,
Иван Иваныч, меринков
Пустил по городу в извоз...
Торг с иностранцами возрос:
Уж Яков Лазарич в графу
“Экспорт капусты на Чифу!”
Записан был как пионер.
Затем путеец-инженер
Стал рельсы класть на Уссури...
Шантаны — черт их побери! —
Открылись скоро для кутил
(Все знают, кто их насадил).

И охотник И.И. Худяков, и русский купец Я.Л. Семенов, и строитель-инженер И.И. Галецкий внесены автором в стих и в примечания: кто есть кто. В 1883 году во Владивостоке стала выходить первая газета, которая так и называлась — “Владивосток”.

Чтобы с “прогрессом” вровень жить,
Газеты стали выходить.
И стала “хитрая” печать
Кого хвалить, кого ругать...

Читая газеты “Владивосток”, а затем и “Дальний Восток”, Гомзяков наблюдал, какие страсти, иногда подлинные, а иногда мнимые, вносила в жизнь обывателей “хитрая” печать... Да и сама печать, мнившая себя независимой, то и дело подвергалась нападкам власть имущих или златоимущих. Так, первую владивостокскую газету “Владивосток” власти “прихлопнули” после событий 1905 года... Критически относился Гомзяков и к всевластию чиновников на окраине России, сравнивая плоды их работы с американской формой колонизации:

Тем временем и новосел
К нам на окраину побрел;
Довольно всем было земли —
На ней бы янки завели
Для земледельца рай земной.

Поклонник Пушкина, каким был Гомзяков, конечно, не написал бы этих наивных строк, если бы прочел его статью “Джон Теннер”. “С изумлением увидели демократию в ее отвратительном цинизме... Все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую — подавлено неумолимым эгоизмом...” — так писал Пушкин о “земном рае”, который устроили в “земле обетованной” янки. Однако, предаваясь иллюзиям, Гомзяков не лишен был самокритики:

У нас немного нрав иной.

Конечно, у нас иной нрав, но и климат — тоже. И “новину” приходилось поднимать отнюдь не в прериях.

Зачем новину поднимать,
Когда с тайги сходнее брать
Пантами выгодную дань?
Зачем опять же лес хранить:
За “палом” зверя легче бить...
Природа Уссури щедра,
И много всякого добра
В распоряженьи поселян:
Кета, оленина, фазан...
Я склонен думать, что наш край,
Хоть далеко еще не рай,
Но все ж обилен и богат —
Работай только, меньший брат!

Поэт отмечает все, что служит процветанию края, а значит, и будущности России на дальневосточных берегах. Не мог пройти он мимо строительства железных дорог, в частности Маньчжурской, или Китайской. “Предстоящая постройка Маньчжурской линии, — писал Н.П. Матвеев в “Кратком историческом очерке г. Владивостока”, — возбуждала в местной публике разноречивые толки относительно “великих и богатых милостей”. 16 августа 1897 года закладка ее состоялась. У П.И. Гомзякова есть свое мнение на сей счет: он подводит как бы итог совершенного, и последний, на его взгляд, далеко не утешителен:

Жил город мирно сорок лет,
Не зная ни войны, ни бед...
Но вот “Маньчжурку” провели
И сел наш город на мели.
Настала эра авантюр,
Поплыли деньги на Артур.
Чужой кусок — всегда не впрок!
Здесь ставлю точки... Не далек
От нас еще проклятый год
Войны несчастной и невзгод...

“Эра авантюр”, “проклятый год” — разве не сквозит тут явное неодобрение внешней политики правительства, нерасчетливо погнавшегося за “чужим куском” и ослабившего внимание к Владивостоку, Южно-Уссурийскому краю?

Оценку, кто в чем виноват,
Не стоит делать наугад.
Что Стессель, Рейс иль даже Фок,
Что — je der kluge Deutsche  мог
Поделать с этаким врагом,
Как десять тысяч верст с хвостом
Из Петербурга на Артур?
Не ясновидец, не авгур
И тот бы мог тогда сказать,
Что мир худой, — пора признать —
Надежней лишних всяких свар.

Свара, ссора, брань, раздоры... Соседям свариться не годится: лучше мир худой, чем ссора. Ссора до добра не доводит. Нужны мир, лад, дружба, согласие.

Но было поздно, и пожар
Уже все зданье охватил...
Все описать — не хватит сил...

Нет, не отказывает автор в мужестве русскому солдату... “Работал дружно русский штык”, но “было много разных “но”. В чем причины нашего поражения? Тут и нападение врасплох японцев на Порт-Артур, приготовление “шимозы”, и подкуп банков, и “легкий шпионаж”, проникающий до самого Петербурга, и состояние народного духа...

Да, победа в войне, писал в “Войне и мире” Л.Н. Толстой, зависит от состояния народного духа... Русские солдаты не знали, что они отстаивают под Аустерлицем, — и битва была проиграна. Но они знали, что защищают на Бородинском поле, — и стояли насмерть... А что происходило на полях Маньчжурии, у стен Порт-Артура? “А мы мечтали только вслух: вот кабы так, да кабы так // И попадали все впросак... // Войны известен всем финал”. Кстати, в послужном списке П.И. Гомзякова записано: с 22 февраля 1904 года по 20 сентября 1905 года находился в крепости Владивосток, объявленной на осадном положении. 22 февраля 1904 года Владивосток, объявленной на осадном положении. 22 февраля 1904 года Владивосток был обстрелян японскими кораблями. Русские крейсера несколько раз выходили в море, в частности, приняли бой с японцами около Фузана (ныне Пусан). Историк города Н.П. Матвеев засвидетельствовал: “В этом бою одно из наших судов, крейсер “Рюрик”, погибло, два другие, “Россия” и “Громобой”, сильно поврежденные, вернулись в город со многими ранеными и с большою потерею убитыми”. В наше время об этой баталии написаны повести Валентина Пикуля “Крейсера” и Анатолия Ильина “Владивостокский отряд”...
 
Коснулся поэт и дней смуты. Как известно, в 1905 году во Владивостоке происходили политические манифестации, выступления рабочих, матросов, солдат. Тон во многом задавали эсеры.  10 и 16 января 1906 года власти расстреляли толпу из пулеметов... Шли политические процессы. Целый ряд газет, одна за другой, были закрыты. “Последняя вспышка местной революции, в которой участвовало несколько миноносцев, 17 октября 1907 года дополнила количество процессов”, — писал Н.П. Матвеев. Однако из П.И. Гомзякова не надо делать “прогрессиста” или “лейтенанта Шмидта” — он стоял на явно выраженных охранительных позициях. “Владивосток переживал // Затем печальных много дней”, — писал он, осуждая разгул страстей. И далее: “И беспощадна, и глупа // Громила дикая толпа” хозяйские лавки, магазины. “Звероподобный хулиган // Или по Горькому босяк, // Воспетый им и так и сяк, // Лицом себя здесь показал: // Чего бы делать враг не стал, // То сделал русский у себя”. Как видим, Гомзяков “буревестника” революции читал и его “босяцкие рассказы” знал, но явно преувеличивал силу “босяков”: на бунт поднялся ведь не босяк, а народ... И стреляли в народ тоже русские, но  власть имущие... Но борьба передовой части общества против замшелого режима — это не тема Гомзякова. Он взывал к просвещению народа, к преуспеянию на поприще честного труда — благо, примеры его находил именно в родном краю.

Завершаются “Юбилейные наброски” своеобразным гимном Приморью, призывом крепить его, “отринув дрязги, сплетни, лень”:

Владивостоку все дано:
Сибирь ведь — золотое дно.
Вы полюбуйтесь! С моря он
По панораме — Лиссабон
(Землетрясений только нет).
В проекте — университет,
Трамвай, летательный ангар.
В проекте он же Гибралтар...
Во всем — проект, везде — проект.
(Скорей бы видеть их эффект!)
Край молод... Твердою ногой
Стоять должны мы.
                                   Дорогой
Ценой России стоил он...
Мы здесь среди чужих племен,
И сохраняя дружбу к ним,
Должны мы жить трудом своим,
Отринув дрязги, сплетни, лень:
В работе дорог каждый день.
Нам за примерами, как жить,
Не надо далеко ходить:
Здесь был Мякотин, был Дьячков,
Работал Буссе... Стариков
Мы многих знаем честный труд...
Пусть все, как братья, подадут
Друг другу руки и тогда —
Все для работы, для труда!
И клич: “В честь родины святой!”
Не будет только звук пустой.

Современникам поэта были хорошо известны имена врача Мякотина, учителя Дьячкова, людей самоотверженных, героических... Знали и Буссе, много сделавшего для переселенцев... Конечно, поэт мог назвать среди подвижников и своего отца протоиерея Ивана Степановича Гомзякова, столько сил отдавшего Русской Америке, а затем Приамурью и Приморью. Если заменить одно слово в стихотворении — “Стариков” на “Гомзяков”, то легко угадывается и имя самого поэта: так нередко художники оставляли свой автограф в уголке большой картины...

Конечно, написанное П.И. Гомзяковым — еще не поэма, и сам автор не случайно дал подзаголовок — “Юбилейные наброски”. Да, наброски... Иллюстративные, декларативные, да, только штрихи... Но это и первое более или менее основательное освоение темы Владивостока в русской поэзии, первые подступы к ней.

Здесь и страсть, и духовные порывы, и события, и лица. Здесь и превратности судьбы, и “тернии на пути к звездам”. Словом, волны и скалы, и потому так оригинально звучит “Песня волны”:

Я слушаю ропот прибоя,
Как строфы старинных былин.

О чем же волна рокочет поэту? Что она навевает ему? Что заставляет вспомнить?

Я долго тебя не видала,
Но вот ты со мною опять!
Я рада: ведь ты мои песни
Один  лишь сумеешь понять!

Как видим, не случайно Павла Гомзякова называли “истинным поэтом Владивостока”. Здесь прошли детские и юношеские годы его, здесь он служил на флоте и первым воздал Владивостоку должное в стихах. “Кто слышал ночью песни моря, / тот не забудет их! / И веет тихою печалью / рожденный морем стих”. “Звучат в ней снова песни моря” — сказано о душе.

Всякое случалось с ним и в море, и на берегу. Так, однажды судового врача П.И. Гомзякова “за оскорбление словом” караула пытались заточить на четыре месяца на гауптвахте или в корабельной каюте “с приставлением часового”. Какому-то флотскому Скалозубу захотелось унизить человеческое достоинство поэта. Дело дошло до самого царя, куда было отправлено прошение о смягчении приговора. И царь — это было в 1909 году — на прошении написал: “согласен”. Более семи месяцев длилась эта постыдная история, которую затеяли флотские глуповцы. А через год Гомзякова как ни в чем не бывало командировали в Японию — осваивать мастерство тамошних лекарей...

В 1912 году Павел Иванович перевелся из Владивостока на Балтику. Но участвовал ли он в боевых действиях Первой мировой войны, неизвестно. В те годы вышла его небольшая книжка “За веру предков. Галицийская быль”, что можно считать откликом на события военной поры.

В периодике не раз мелькало, что умер Гомзяков в 1921 году в Кронштадте. Так ли это? Ведь мы знаем, что этот год для Кронштадта был роковым. Но вот в сведениях, оставленных племянницей поэта Антониной Александровной Пивоваровой в Приморском краеведческом музее имени В.К. Арсеньева, упоминается, что умер он в 1916 году. Эту дату тоже надо принять во внимание.

Того, кто хотел бы знать жизнь и поэзию Павла Гомзякова более подробно, мы отсылаем к нашей статье, опубликованной в  “Записках Общества изучения Амурского края” (Т. ХХХII, 1998 г.)

В заключение приведем дарственную надпись на книге П.И. Гомзякова “К звездам”, единственный экземпляр которой хранится в нашем музее. Обращаясь к своей восемнадцатилетней дочери Наташе, Павел Иванович писал:

Наташа!

В часы, когда тебе будет грустно и тяжело, ищи в книге своего отца поддержки и утешения.

Ты увидишь, что и он страдал и он падал духом, но звуки песен, родившихся в минуты мрачного раздумья, переплавляли слезы в тихую грусть о минувшем и невозвратном.

Нет горя, которое не излечивало бы время и слова участия близких людей.

Будь добра к людям, и тебе самой будет легче жить на свете. Не ищи богатства и блеска, ищи дружбы и верного сердца.

Твой отец
31/VII — 1916 г.
Ревель”.

Завещание отца дочери... Одного поколения — другому. Но ведь это кредо поэта, обращенное и к нам, его читателям.



 

Океанская сторона

Русский мореход и путешественник в дальневосточном историческом романе

“Плавать по морю необходимо” — эта древняя матросская поговорка стала формулой мужества, граничащего с дерзостью. Плутарх в “Сравнительных жизнеописаниях” рассказывает: когда Помпей, получивший от сената чрезвычайные полномочия для доставки в Рим хлеба из Сардинии, Сицилии и Африки, готовился в обратный путь, разразилась буря, делавшая плавание крайне опасным. Но Помпей без колебания первым поднялся на корабль и с возгласом “Плыть необходимо, жить нет необходимости!” отдал приказ к отплытию. Чтобы жить — надо плыть… Так древняя матросская поговорка вошла в свод латинских изречений и стала классической формулой выражения мужества, героики, отваги. И не случайно Василий Песков вспомнил эти слова, когда писал о жизни космонавта Юрия Гагарина: “До последней минуты жил по высокому счету: “Плавать по морю необходимо”. Этот принцип глобальный.

Русские люди издревле были замечательными мореходами. И эта необходимость плаваний по морям осознавалась ими как самая жгучая, самая жизненная потребность. Поэтому они и вышли к морям. И давно уже осознано, что ни одна великая нация никогда не существовала и не могла существовать в удалении от морей. В таком отдалении первоначально находилось государство Петра Великого. Петр пробил “окно в Европу”, осуществив вековую мечту “ногою твердой стать при море”. По мысли русского поэта и церковного деятеля Феофана Прокоповича в “устроении флота” и “обучении морскому плаванию” был “промысел Божий”. Без флота не было бы великих побед. “Испразднилася бы слава толиких викторий”. “Не меньшая бо слава есть удержать завоеванное, нежели завоевать — давняя есть пословица”, — писал Феофан Прокопович в “Слове похвальном о флоте Российском” еще в 1720 году. Это уже прямо относится к нам, к нашему времени.

Итак, на Балтийском море возник новый град, “Петра творенье”. Защита русской земли и надежда, о чем и сказал Пушкин в “Медном всаднике”: “Сюда по новым по волнам / Все флаги в гости будут к нам”.

Русские вышли и на Черное море (недаром одно время его именовали “Русским” морем), основали славные русские города Севастополь и Одессу. Русские прикрыли братскую Украину от набегов с юга, защитили ее, насмерть стояли в Крымской войне в дни севастопольской обороны — и за себя, и за “други своя”… И не случайно братские народы Украины и России воссоединились еще во времена Богдана Хмельницкого. И были вместе в исторических испытаниях многие времена, в том числе в ХХ веке.

И потом — движение, поход встречь солнцу, к Восточному морю, как называли Тихий океан встарь. Движение, равное подвигу.

По самому своему географическому положению тихоокеанские берега являлись естественным выходом России к океану. Русские люди также издревле мечтали о выходе на тихоокеанское побережье, об открытии неведомых земель на Тихом океане. В стихотворении одного из поэтов XIX века об этом говорилось так:

Из века в век
Шел крепкий русский человек
На дальний север и восток
Неудержимо, как поток.
Он шел в безвестные края
Чрез тундры, реки и хребты,
Чрез быстрину и высоты,
Пока в неведомой дали
Он не пришел на край земли,
Где было некуда идти,
Где поперек его пути,
Одетый в бури и туман
Встал необъятный океан.

Это из поэмы Михаила Розенгейма, русского второстепенного, даже третьестепенного, поэта, выходца из немецкого обрусевшего рода, написавшего ряд песен, ставших народными. Хорошо известна его песня “Далеко, далеко степь за Волгу ушла” — о том, как бежал человек из родного села “и за Волгой искал только воли одной”. Собственно, песня эта отпочковалась от стихотворной “Почести про купеческого сына Акима Скворцова и про боярскую дочку”.

Нельзя не вспомнить здесь и замечательное стихотворение Валерия Брюсова “К Тихому океану”, написанное уже в начале нашего века. Движение русского народа к Тихому океану — это движение навстречу своей мечте. “Снилось ты нам с наших первых веков”, — пишет поэт, обращаясь к неведомому нашим предкам Восточному морю. На пути к нему “топкая тундра, тугая тайга” и сотни невзгод и препятствий. “Но нам вожатым был голос мечты!” И поэт как будто сейчас переживает тот долгожданный и радостный миг, когда взору открылся океанский простор. Русский человек вышел к Восточному океану! Самому великому океану на земле. Его и назвали Великим, хотя и приняли его нрав за “тихий”. Туманный, могучий, он только прикидывался Тихим. Он — великий. Вот на его берега вышел Иван Москвитин. Он наклонился над шумной океанской волной, набирает воды в ладони и пробует, кажется, на вкус: солона вода, ох, солона!.. Горька судьба морская. Но на берегу негоже оставаться вольному человеку:

Чаша безмерная вод! Дай припасть
К блещущей влаге устами и взором,
Дай уловить нашу старую страсть
                                           полным простором!
Вот чего ждали мы, дети степей!
Вот она, сродная сердцу стихия!
Чудо свершилось: на грани своей
                                           стала Россия.

Эти строки Брюсова можно было бы поставить эпиграфом к тем книгам, что рассказывают о наших землепроходцах, — о тех, кто пришел первым в устье Амура, на Камчатку, на Курилы, первым увидел океан и первым утолил “страсть полным простором”, первым вышел на этот простор, чтобы поспорить с бурей, помужествовать с ней (вспомним, что Иван Москвитин от Охотска ходил к устью Амура).

Мы уже видели, что эта тема в прошлой литературе была отражена в целом ряде “путешественных записок”, морских приключений, очерков. Уже в XIX веке были попытки воплотить сибирскую и дальневосточную тему в прозаических жанрах: назовем повесть И. Калашникова “Изгнанники”, роман Н. Некрасова и А. Панаевой “Три страны света”. Кстати, морские страницы плаваний в этом романе писал сам Некрасов — это история о русском мореходе Никите Хребтове. Некрасов, конечно, ни в Сибири, ни на Дальнем Востоке не был, поэтому в качестве документальной основы он широко использовал книги Крашенинникова “Описание Камчатки”, Давыдова “Двукратное путешествие в Америку…”, Ф.П. Литке “Четырехкратное путешествие в Северный Ледовитый океан на военном бриге “Новая земля” в 1821-1824 годы”. Великолепные получились главы! Однако только в наше время на морском материале был создан исторический роман. Тема географических открытий на Тихом океане, тема тихоокеанского мореплавания становится темой, формирующей “лицо” русской литературы дальневосточного региона. Надо сказать, что региональные особенности литературы Сибири и Дальнего Востока подмечены нашей критикой. Литературные регионы, возникающие под воздействием общности географической среды и особенностей национальной истории и культурных традиций, обрели явно выраженную специфику (Русская литература, 1976. № 1. С. 56). И далее, говоря о своеобразии тематических пластов, критик справедливо подчеркивает, что “на облик исторической прозы литераторов Сибири решающее влияние оказали темы землепроходцев, декабристской ссылки, полярного мореплавания”. Точно так же можно сказать, что на облик исторической прозы литераторов Дальнего Востока значительное влияние оказала тема тихоокеанских мореплаваний, которая звучит в нашей русской литературе с конца XVIII века. Эта же тема   —  тема мореплаваний по Тихому океану, по мировому океану — продолжает оказывать влияние на современных литераторов Дальнего Востока, чему свидетельством является появление целого ряда морских повестей и романов (здесь термин “морской роман” взят нами как тематический пласт. Наличие такого пласта можно отметить и в зарубежной, и в отечественной литературе. Яркий пример морского романа в зарубежной литературе — морские романы английского писателя капитана Фредерика Марриэта (1792-1848) — “Морской офицер Франк Мильдмэй”, “Королевская собственность”, рассказ “Три яхты”; родоначальника морских рассказов Фенимора Купера, автора романов “Красный корсар”, “Лоцман”, “Покорители моря”, правда, мировую славу Куперу принесли не морские, а “индейские” романы. А в русской литературе — классик морской литературы К.М. Станюкович прославился морскими повестями и рассказами. В советский период приобрели известность морские произведения  Новикова-Прибоя, Леонида Соболева, Николая Задорнова, Валентина Пикуля...

Итак, морской роман… Прежде всего — на исторической основе. Обращение писателя к истории морских плаваний — но, как правило, обращение к наиболее значительным страницам, составляющим славу отечественной истории (хотя возможно обращение и к авантюрным сюжетам подобно тому, которому посвящен очерк Л. Пасенюка “Похищение барона Беневского”. (Сб. Камчатка. 1978). В свое время еще Гегель писал, что в морских сюжетах должна отразиться народная история: “историческая сторона уже сама по себе принадлежала нации и ни в чем не была чужда ей (Гегель. Эстетика. Т. 1. 1968. С. 284). Обращаясь к творчеству португальского поэта Камоэнса, крупнейшего представителя португальского Возрождения, автора эпической поэмы “Лузиада” (1572, первый русский перевод А. Дмитриева. 1788), воспевшего плавание Васко да Гамы, Гегель подчеркнул, что эта поэма была по существу посвящена мужеству, героизму и стойкости народа. “Камоэнс, португальский поэт, изображает открытие морского пути в восточную Индию вокруг мыса Доброй Надежды, воспевает бесконечно важные подвиги морских героев, и эти подвиги были подвигами его народа”. “Бесконечно важные подвиги морских героев” в современном русском историческом романе воспеваются как подвиги нашего народа. Отечественная литература стремится дать типы характеров русских мореходов, подлинных героев своего народа. Литература рисует характер морехода на фоне эпохи, докапывается до истоков тех или иных действий, обнажая подлинное, патриотичное, обличая отсталое, темное.

Русским мореходам и землепроходцам, действовавшим на Тихом океане, посвящены исторические романы С. Маркова “Юконский ворон”, И. Кратта “Великий океан”, А. Лебеденко “Шелестят паруса кораблей”, А. Вахова “Трагедия капитана Лигова”, К. Бадигина “Ключи от заколдованного замка” и др. О них рассказывают и повести Н. Чуковского “Водители фрегатов”, Н. Фраермана и П.Зайкина “Жизнь и необыкновенные приключения капитан-лейтенанта Головнина, путешественника и морехода”, Л. Щипко “Солона вода морская”, М. Финнова “Два лейтенанта” и др. Целый пласт русской морской истории на Дальнем Востоке поднят в исторических романах Н. Задорнова “Первое открытие”, “Капитан Невельской”, “Битва за океан”, “Цунами”, “Хэда”, “Симода”, “Гонконг”. Романы эти создавались в разное время, и  примечательно, что наиболее важными гранями были “повернуты” к современности. Если говорить о трагических страницах русско-японской войны 1904-1905 года, то они отразились в широко известных романах А.Новикова-Прибоя “Цусима” и А. Степанова “Порт-Артур”, историческом повествовании Т.Борисова “Портартурцы”. К дальневосточным страницам морской истории обратился В. Пикуль в романах “Три возраста Окини-сан”, “Крейсера”.

В 40-50-е годы были написаны романы С. Маркова, В. Григорьева, И. Кратта. В те годы наша историческая наука и литературоведение преодолевали узкосоциологический взгляд на произведения путешественников. Ведь еще в недавнем прошлом была проявлена недооценка трудов Крузенштерна, Врангеля и др.: “имеют интерес в основном исторический”, явная недооценка книг В. Арсеньева (некоторые критики шельмовали произведения писателя за придуманную им “арсеньевщину”). Исторический роман пролагал пути к пониманию деяний русских землепроходцев и мореходов, как глубоко патриотичных, полезных для отечества. Естественно, на каждом из этих произведений лежит отсвет своего времени. Наиболее серьезные художественные исследования морских историй — это прежде всего книги Сергея Маркова, Ивана Кратта, Владимира Григорьева, Николая Задорнова, Валентина Пикуля.

Самый главный вопрос, на который стремится ответить своим романом “Григорий Шелихов” Вл. Григорьев, — это вопрос о том, что сделало Григория Шелихова “рыцарем дальних странствий”, первооткрывателем дальних земель. Что вело людей на край света? Вопрос, который интересовал и Гончарова, и Калашникова, и Некрасова… И вот неоднозначный ответ. Шелихов сравнивается в романе с былинным богатырем Садко. Это уподобление явно романтического плана. Но автор видит его недостаточность и дает социально-психологический портрет Шелихова как “героя своего времени”, подчеркивая те качества, которые сделали его знаменитым мореходом: смелость, мужество,  твердость, предприимчивость.

Стремление к широте изображения придает роману панорамный характер. В нем изображены и морские плавания Шелихова, и его поездки в Петербург, встречи с теми, кто сочувствует и поддерживает поиски морехода (Державин, Радищев, Резанов, Воронцов), и теми, кто относится к его открытиям с сановным равнодушием, с оскорбительным безразличием, как, скажем, временщик Екатерины II граф Зубов…

Особенно обстоятельны страницы, рассказывающие о правителе Русской Америки Баранове. Это в нем Шелихов нашел должного преемника и продолжателя своего дела. В трудах Баранова, осуществившего почти все замыслы “Колумба русского”, сохранилась для потомства память о Шелихове.

Шелихов в романе — человек широкий, он честолюбиво мечтает о славе (вспомним Гончарова: “Все они ходили за славой”), и одновременно прибыльщик, который идет на край земли за богатством. Человек мужественный, рисковый, напористый и вместе с тем понимающий, что не силою, а “ласкою и торгом” может склонить он местные племена к дружбе, к миру. Он и купец, который стремится вырвать уступку своему купеческому сословию, и одновременно — сын своего народа, по-своему осознающий значение выхода русских на Тихий океан: “Усердие мое к пользам отечества ободряло меня”. И читая роман, убеждаешься, что эти слова Шелихова об усердии к пользам отечества — не просто слова, они шли от желания послужить русскому делу. Кстати, первооснова их — записки самого Шелихова, о которых мы уже говорили. Очень часто, даже чаще, чем это надо, Вл. Григорьев оказывается просто комментатором событий.

Ивана Кратта также привлекла история открытия русскими Северной Америки, история первого правителя Александра Андреевича Баранова (1746-1819) и его сподвижников. До 1790 года Баранов занимался торгово-промышленной деятельностью в Москве, Петербурге и Сибири. Он приглянулся Григорию Шелихову: энергичен, способен организовать “дело”… И Шелихов предложил Баранову стать правителем русских земель Северной Америки. Благодаря деятельности Баранова значительно расширились торговые связи русских поселений в Северной Америке с Калифорнией, Гавайскими островами и Китаем. Были созданы новые поселения, снаряжен ряд экспедиций для обследования тихоокеанского побережья Северной Америки. Поражает размах дел и в поселениях — русские люди положили начало кораблестроению, медеплавильному производству и добыче угля, организовали школу для коренного населения. И не случайно в честь Баранова был назван один из островов в заливе Аляски.

Словом, страница, достойная воспоминания, — сколько мужества и отваги надо иметь, чтобы совершить в те годы такие открытия! Не только открыть земли, но и противопоставить суровой природе силу ума, воли, мужества, обжиться на суровых землях. Так было! Такова история! Тут ни убавить, ни прибавить!

Надо сказать, что к тому времени, когда И. Кратт писал роман (1946), страница эта нашей наукой только осваивалась. Писатель погрузился в архивы — воображению надо было опереться на живые реальные факты прошлого. И такие факты стали основой книги. Строительство Ново-Архангельска в Америке, плавание Резанова в Калифорнию, освоение Кусковым форта Росс, история любви Резанова и дочери коменданта Сан-Франциско Кончи — все это исторические факты, а не вымысел. Но надо факты оживить, вдохнуть в них душу, заставить героев — и реальных, и вымышленных — действовать, думать, жить страстями века. “Внести в историю свой вымысел, но вымысел этот основать на истории, вывести из самого естественного хода событий”, — вот, по словам Н. Добролюбова, задача исторического романиста. Не будем превышать достоинства романа. Отметим, что писателю все же удалось представить эпоху, нарисовать отнюдь не схематичные, а реальные человеческие образы. Пожалуй, наиболее ярок образ Александра Баранова. Ему писатель посвящает первую книгу романа, которая так и называется “Остров Баранова”. Но и во второй книге, где речь идет преимущественно о Резанове, Кускове, фигура Баранова ощущается постоянно, перед читателем открываются новые грани характера этого незаурядного человека. Духовный мир ряда других героев (Кусков, например) только намечен, раскрыт внешне. Это вызывало полемически острое замечание писателя-историка Сергея Маркова: “Известные мне романы о Русской Америке излагают всевозможные исторические факты. О духовном мире героев в этих книгах вы ничего не найдете” (из письма автору этой книги).

Роман начинается знаменательным эпизодом… К русским кораблям, совершим плавание из далекого Петербурга вокруг Африки и пришедшим к берегам Русской Америки, устремляется небольшой парусник. Скрипят мачты, трещит обшивка. Ветер, ветер  такой, что кажется, вот-вот сорвутся корабли с двойных якорей. А тут этот летящий к ним небольшой двухмачтовый бот, за которым следит знаменитый моряк Лисянский. Писатель достоверно представил тот день, когда к “русским Колумбам” пришли свои корабли, совершившие кругосветное путешествие. Баранов взволнован: он видит в приходе корабля признание отечества, он надеется, что из Петербурга придет теперь настоящая помощь, что поймут же, наконец, там, вверху, значение открытий в далеком Тихом океане. Увы, официальный Петербург оказался холоден и чиновничье-равнодушен к трудам мореходов. Но Баранов продолжает свой подвижнический труд. Его греет мечта возвести на этих землях город Славороссию. “Богатство и нищета, небывалые возможности и бессилие, великие замыслы и косность стояли рядом, и пока только воля и ум Баранова не давали погибнуть начатому”, — грустно комментирует автор. Книга рассказывает о знаменитом поселении в Ново-Архангельском, о работе русских промысловых людей, о том, как русские делают судостроительную верфь, как находят общий язык с местными племенами. Читатель увидит Баранова и в минуты гнева, когда он жесток и неумолимо властен, и в минуты раздумий, за стихами Ломоносова и Державина, и в те дни, когда, спасая поселенцев от голода, он сам ведет судно в Охотск, и в трагические дни, когда гибнет его приемный сын. Видит его в заботах об укреплении русских поселений в Америке, в дружбе и расширении торговли с жителями Океании, увидит в минуты последних драматических размышлений о далеком океане по пути на родную землю.

Писатель восхищается мужеством, широтой души, умом Баранова, но отнюдь не идеализирует его: перед нами человек своего времени, представитель русского купечества. Рассказывая о нем, писатель стремится ответить на старый вопрос: каковы же побудительные мотивы действий Баранова? Тщеславие? Честолюбие? Страсть к обогащению? Что движет им? Да, было и честолюбие. И тщеславие. И постоянное желание дать больше дохода компании — ведь он, Баранов, был на службе у компании.

Но было и другое. Всем существом рассказанного о своем герое писатель утверждает: мысль о пользе отечеству ободряет Баранова на всем жизненном пути. Вот прибывший в Ново-Архангельск с кругосветной экспедицией Резанов знакомится с Барановым, размышляет о том, что руководит этим человеком, отдающим жизнь Русской Америке. “Резанов прожил в Ново-Архангельске почти пять месяцев и за это время не мог надивиться… непрестанной борьбе и лишениям, уму и великим замыслам правителя — тихого и нелюдимого с виду каргопольского купца…” Но согласимся с Сергеем Марковым, эти “прорывы” в духовный мир Резанова и Баранова все-таки лишены глубокой психологичности.

В своем герое автор подчеркивает честность, бескорыстие. Примечательны страницы, рассказывающие о последних днях Баранова. Из Петербурга прибыл чиновник, он считает, что за двадцать восемь лет службы на таком посту главный правитель позаботился о себе с лихвой и накопил “капиталец” про запас. Но этого как раз не было! Как романтический аккорд финала жизни звучит в голове песня, которую Баранов сам сочинил, примечательны ее слова: “Ум российский промыслы затеял, людей вольных по морю рассеял”… А за этим идет суховато-деловое сообщение: “Хозяин обширных земель, проспектор и мореходец, тридцать лет добывавший славу отечеству и миллионы своим хозяевам, умер одиноким и нищим”. Характерно, что Пушкин в те же годы с горечью отозвался в своем дневнике: “Баранов умер. Жаль честного гражданина, умного человека” (1958. Т. 8.С. 18). То, что именно к аляскинскому, а не таврическому Баранову относятся эти слова, утверждает С.Марков (см. Дальневосточные приключения: Вып. 3. Хабаровск, 1972. С. 228). Именно в этом ключе, как “честного гражданина и умного человека” рисует И.Кратт своего героя.

Черты передового человека эпохи на первом плане и в образе Резанова. Фигура реальная! Николай Петрович Резанов — русский государственный деятель, один из учредителей Русско-Американской компании. В 1803 году был назначен посланником в Японию. Выехал туда во главе кругосветной экспедиции Крузенштерна. Миссия в Японию оказалась неудачной. Феодальные законы этой страны закрыли в нее все двери для торговли. Резанов отправился инспектировать поселения Русской Америки. В 1805 году Резанов совершил плавание из Ново-Архангельска в Калифорнию. Он стремился завязать торговые отношения с деловыми кругами Калифорнии. Необходимо было выручить оказавшихся в крайней беде обитателей Ново-Архангельска. Не хватало продуктов, людей косила цинга. Первое плавание русского корабля к берегам Калифорнии завершилось успешно. В Сан-Франциско произошла встреча Резанова с дочерью коменданта города Консепсией де Аргуэлло. Русский путешественник и прелестная испанка полюбили друг друга и обвенчались. Резанов пообещал вернуться через год, но этому не суждено было сбыться — по дороге в Петербург он умер. Это произошло в Красноярске, где и поныне хранится память о Шелихове. Конча долго ждала своего русского жениха, а потом постриглась в монахини. Эта романтическая любовь вдохновила не одного поэта. Известный американский писатель Френсис Брет Гарт написал балладу “Консепсьон де Аргуельо” (1875). В наши дни вдохновился этим сюжетом Андрей Вознесенский в поэме “Авось” (так назывался русский парусник). Правда, поэт сразу оговорился, что “образы героев поэмы неадекватны прототипам”. В рок-опере А.Рыбникова “Юнона” и “Авось” центральной стала тема женской верности, любви.

Иван Кратт рассказывает о плавании Резанова в Калифорнию, о его любви к Конче (“Донна Мария”). Резанов изображен тонким и умным дипломатом, человеком, мыслящим широко и самостоятельно. Темпераментный, увлекающийся, он был глубоко честен, благороден. Его роман с “гишпанской красавицей” — не легкомысленный шаг, не мимолетный порыв, а движение сердца, плененного глубоким чувством. В своей “исповеди частных приключений”, в письме одному из друзей, Резанов признается: “Отнюдь не из корысти или необдуманной страсти сделал я предложение Конче и начало своему роману, а по искренней привязанности к ее благородному сердцу. Предвижу я толки и, может, усмешку столичных друзей, что-де, мол, Резанов женился на испанке, дабы споспешествовать дипломатической карьере, а я, ей богу, не думаю о ней и ем хлеб государя не за чины и награды”.

Это не вымысел романиста. Это строки реального письма Резанова. Читатель, конечно, не без интереса проследит историю романтической любви. Но он не может не заметить, что полному очарованию в этой сюжетной линии вредит, пожалуй, излишне вольное вторжение вымысла в область истории. Отсюда обилие случайных встреч с героиней резановского романа, множество литературно-книжных условностей. Но для читателя это, может быть, самое увлекательное…

Надо заметить, что Кратт не поддался соблазну представить дело таким образом, что женитьба Резанова на Конче привела бы к коренным изменениям отношений к русским в Америке. А именно такая иллюзия возникает подчас. Так, Ю. Качаев, заключая повесть о Резанове “И гневался океан”, пишет: “Женитьба Николая Петровича на донне Аргуэлло, вне всяких сомнений, помогла бы русским наладить торговлю с испанскими колониями и привела бы к значительным сдвигам в отношениях между двумя державами, хотя бы на Американском континенте”. Конечно, что-то могло помочь этому, но не в таком вселенском масштабе, как этого бы хотелось автору повести.

В романе воссоздана история возникновения форта Росс. История его связана с именем сподвижника Баранова Ивана Кускова. Форт Росс был основан у входа в гавань Сан-Франциско в 1812 году и просуществовал по 1841 год. Кусков управлял им без перерыва до 1821 года.

Людьми недюжинной силы встают перед читателями Иван Кусков, Алексей Емелин, многие простые русские мужики, оказавшиеся на этой далекой, открытой ими земле. Они строят дома, занимаются хлебопашеством, хотят обжиться на новом месте своим трудом. Эта тяга к труду неистребима.

“Пахали дружно. Добрые кони, когда-то дикие, привыкшие теперь к борозде, тянули сохи, покорно слушались окрика, мирно фыркали и на остановках тянулись шершавыми губами к полевому цветку.

И кони вместо быков, и отполированные целиной блестевшие железные сошники, и пахари в нахлобученных от жары картузах, ситцевых рубашках были такие же, как и на старой родине. Даже жаворонок кричал так же в синем небе, а каемка леса на горизонте показалась теперь перенесенной из-за Волги и Урала.

— Каждый человек родное в сердце носит, — сказал как-то Алексей…”

Родное живет и в душе Алексея Емелина, и в душе Луки Путаницы, и в душах промышленных людей, которые шли сюда, за море-окиян в поисках своего мужицкого, своего человеческого счастья, но так и не обрели его. Этот драматизм так и прорывается в романе…

Людям мужественным, честным, благородным в романе противостоят люди корыстные, хищные, нравственно-убогие. Это и Лещинский, авантюрист и предатель, не знающий ни родины, ни нации, “тихий и скромный с сильнейшими, наглый и жестокий со слабыми”, и международные пираты О’Кайль и Даниэль Робертс — измельчавшие последователи тех, кто в поисках “золотой” страны  Эльдорадо  не останавливался ни перед грабежом, ни перед убийством ради своего обогащения; это и коварный Гервасио, домогающийся руки Кончи.

Автор показывает сложные взаимоотношения русских с местными племенами. Вот Котлеан — глава племени, которое совершает нападение на русские поселения. Старый вождь вначале считает, что русские такие же завоеватели, как и те, кто на юге Америки огнем и мечом уничтожал поселения индейцев. Но действия русских заставляют его о многом подумать. Русские строят школы. Русские хотят жить с индейцами в мире. Русские занимаются хлебопашеством. Не случайно старый Котлеан приходит проводить Баранова на родину, он уважил этим его за справедливость, за человеческое благородство.

В романе “Великий океан” правдиво рассказано о мужественных людях, сделавших замечательные открытия на Тихом океане. И не жалостью к потерянным  землям (как известно, в 1867 году царское правительство продало Аляску Соединенным Штатам за ничтожную сумму в семь миллионов долларов), а восхищением перед подвигом русских первооткрывателей продиктовано обращение писателя к этой странице истории.

Еще одна страница  истории Русской Америки воссоздана в романе С. Маркова “Юконский ворон” (1946). Автора заинтересовала фигура Лаврентия Загоскина — одного из замечательных людей России первой половины XIX века. Ему принадлежит заслуга обследования Аляски, в частности, в 1842-1844 гг. он исследовал течение реки Юкон на протяжении 600 морских миль. После возвращения из Америки Загоскин жил в Рязанской губернии.

Сергей Марков, проделавший огромную работу в архивах, постарался восстановить действия своего героя как историк и художник, проникнуть в мир его душевных интересов. Несомненно, автор не мог пройти мимо записок самого Загоскина. Но он не следовал им досконально, не копировал их. Казалось, все документы были в руках писателя. “Но и этих документов оказалось мало для того, чтобы написать повествование “Юконский ворон”, — писал С. Марков. Ему помогло многолетнее изучение исторических материалов о Русской Америке, изучение жизни русских людей, живших на Аляске.

Эти картины с реальной ощутимостью и рисует Сергей Марков. В роман как бы врывается стужа зимних аляскинских дней и ночей, когда от мороза лопаются, трещат лиственничные бревна избы. Реально чувствуешь, какая недюжинная нужна сила воли, чтобы в любую непогоду идти, исследовать, наносить на карту. Загоскин показан как человек, одержимый идеей — разведать недра, открыть их богатства, отдать людям. Судьба матроса 2-й статьи Загоскина, разжалованного из офицеров за свободомыслие, драматична. Свысока, с холодной пренебрежительностью разговаривает с ним главный правитель российских колоний в Северной Америке Людвиг Карлович (эта сцена написана с сатирическим нажимом пера). Не удалось Загоскину доказать и петербургским чиновникам, что его открытия важны, — ни к чему не привели хождения по инстанциям. Но можно ли поддаваться унынию? Загоскин пишет книгу, а писать ему есть о чем. На Аляске он сумел найти не только богатства недр, но и дороги к сердцам аборигенов. В романе названо имя А.С. Пушкина. И названо не случайно. В 1836 году в журнале “Современник” была напечатана большая статья поэта “Джон Теннер”. В ней шла речь о записках Джона Теннера, проведшего много лет среди индейцев Америки. Пушкин замечал, что исследования нравов и постановлений американских сильно поколебали уважение к американской демократии. “С изумлением увидели демократию в ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нестерпимом тиранстве”, — писал Пушкин, обращая особое внимание на “рабство негров” посреди образования и свободы”. Индейские племена, по мысли Пушкина, “демократия” обрекла на уничтожение. Герой романа читает эту статью и невольно соглашается с ее выводами. Он по-дружески относится к индейцам. Писатель убеждает, что успех к Загоскину приходит только потому, что он видит в индейцах не врагов, а друзей. Да иначе и невозможен был бы его научный поиск. И индейцы понимают и отзываются на дружеское расположение русского. Для них он, исследователь реки Юкон, становится неприкосновенным, как неприкосновенен, по старым повериям, ворон — священная птица индейцев. Подобно другому русскому путешественнику, знаменитому Миклухо-Маклаю, герой романа “Юконский ворон” Лаврентий Загоскин шел к людям с открытой душой.

В книге образ Лаврентия Загоскина поэтизируется, как поэтизируются образы старого индейца Кузьмы и девушки-индианки Ке-ли-лын, полюбившей русского путешественника. Эта романтическая окрашенность не противостоит бытовой правде, которая создается точностью описаний, жизненностью образов. Писатель стремится не просто изложить факты, но вникнуть в духовный мир Загоскина. Проблема русского национального характера связана в романе и с гуманистической отзывчивостью Загоскина людям других племен, индейцам, с верностью ученого родной земле, ради которой он решается на такое путешествие. Внутренний строй души — это строй православного русского человека, патриота своей родины. В далекой Америке он записывает в свой дневник (здесь писатель прикасается к духовному началу в своем герое):

“Благословенны просторы отчизны, занесенные снегами. Любезен сыновнему сердцу вид рябины, склонившейся над алмазным сугробом. Разрой снежный холм и найдешь в его недрах кисть осенних ягод. Пролежав в снегу, они обрели большую прелесть. Снег и мороз не смогли погубить их.

Подобна им и русская душа. Суровая метель заметает ее. Борей леденит своим дыханием, но она горит алой рябиной на белом сугробе.

Не вечны ни снега, ни вьюга — бессмертно горение русской души”.

Образ рябины… Возвышенно-романтический и вместе с тем реально-земной образ русской души… Тут есть народно-поэтическое, корневое, русское. Впоследствии этот образ появится и в стихах Сергея Маркова:

Алою рябиной на сугробе
Пламенеет русская душа.

О самом поэте-землепроходце Сергее Николаевиче Маркове теплые воспоминания написала русская поэтесса Лариса Васильева в книге “Облако огня” (1988). “Он делает историю поэзией и поэзию историей” — это из очерка “Мастер”.

Лиричны исповедальные страницы, где автор предоставляет слово своему герою. Марков показывает, что Загоскин мучительно ищет нужное слово, чтобы передать пережитое: “… его часто мучили сомнения, как писать все это не только с точки зрения ученого. Научные описания у него выходили. Но Загоскину хотелось иного. Как передать на бумаге картину северного сияния, серебряный грохот водопада, кружение радужных птиц над раскрывшимися цветами?  Как показать душу индейца Кузьмы, рассказать о подвигах дедушки-тойона Ке-ли-лын? И, наконец, самым трудным Загоскину казалось писать о себе, особенно о тех мгновениях великого душевного напряжения, которые зовутся подвигом, любовью, отвагой и без которых немыслима была для него жизнь…” Писатель, как видим, стремится постичь и те мгновения “душевного напряжения”, когда его герой поглощен творческим процессом — притягательным и нелегким.

Роман давно внесен в общий ряд интересных исторических произведений отечественной литературы. Но не лишне сегодня вспомнить, что на пути его к читателю вставали подчас и крутые препоны. Так, в журнале “Звезда” (1947, №3) писатель Г.Гор счел возможным сказать, что послесловие к роману “Юконский ворон” значительнее самого романа, что Марков “отказался от опыта, завоеванного советским историческим романом”, что в романе лишь “попадаются отдельные правдивые исторические и этнографические детали”, что все фигуры в нем неживые (Кузьма — полулубочный, Ке-ли-лын тоже, Загоскин — условен), что язык “ниже возможностей автора”. Рецензент уверял, что писатель идет путем “ложной романтики и обветшалой символики, к которой прибегали буржуазные писатели от А. Дюма и Е. Сю до Мережковского”. Заканчивалась рецензия вопросом: “Что же остается искать читателю в романе “Юконский ворон”? По мысли рецензента, выходило, что искать в этом романе читателю было нечего. Укорил, называется. И кем — популярным Дюма? Или философичным Мережковским? Искать нечего?!

А читатели искали и находили. И другие критики находили. В том же 1947 году Тихон Семушкин писал: “Эта книга патриотична в лучшем значении этого слова”. Несколько позже, в 1955 году справедливую отповедь бездоказательным наскокам и наветам дал Н. Яновский в статье “Советский исторический роман в Сибири”.

Образы “Юконского ворона” воспринимаются как реально-романтические. И судить о романе надо, учитывая эти особенности.

Нельзя здесь особо не сказать, что вклад Сергея Маркова в изучение героических страниц открытия и освоения русскими людьми новых земель особо заметен. Ревностным и плодотворным трудом его — писателя, географа, историка — закреплены в памяти нашей десятки имен замечательных мореходов. Ему принадлежат книги “Летопись Аляски”, знаменитый “Земной круг”. Еще в 1944 году в “Сибирских огнях” была опубликована работа “Люди Тихого океана”. В этих и других работах Марков спасает от забвения имена многих замечательных землепроходцев. Академик М.П. Алексеев, автор работ о зарубежных писателях-путешественниках, побывавших в Сибири, писал о книге “Земной круг”: “Большую радость доставило мне то, что Вы пошли по правильному пути с той полянки, где я топтался на месте, собирая по крупицам данные, но ничего не объяснив. Вы же, мне кажется, сделали блестящее открытие…” (см. Югов А. Следопыт веков и тысячелетий // Литературная газета. 1973. 7 февраля). С этим открытием, несомненно, связан и образ русского исследователя-землепроходца Лаврентия Загоскина.

Определенную, прежде всего познавательную ценность представляют другие книги о мореходах. Но авторы иных книг создают лишь художественную хронику, подчас сильно связывая ее с мемуарами того или иного морехода.

Если события в романе И. Кратта и С. Маркова взяты сравнительно локально, то в романе К. Бадигина “Ключи от заколдованного замка” автор стремится нарисовать подвиг русских мореходов на фоне истории конца XVIII – начала XIX веков. Читатель попадает и в Михайловский замок, где мечется фигура Павла I, явится свидетелем заговора, прихода к власти Александра I, станет свидетелем споров вокруг Русско-Американской компании: перенесется он и в Иркутск, и на остров Ситку, где действует управитель Русской Америки Баранов, познакомится и с плаванием Лисянского, и с историей Резанова, поспорившего с Крузенштерном в плавании, читатель очутится в стане индейцев и на американском бриге. Словом, самый широкий круг событий, исторических и вымышленных лиц. Перед нами действительно хроника. Автор широко использует исторические факты, документы (записки Резанова, Шелихова и др.). В главных своих героях — Баранове, Резанове, Кускове — автор видит людей, заряженных идеей служения отчеству. Пройдут мимоходом в романе фигуры замечательных мореходов Хвостова и Давыдова — здесь явно упущены возможности показать их более рельефно. Автор не случайно дал своему роману определение романа-хроники. Панорамное изображение событий и лиц в романе не подкрепилось глубоким психологическим анализом характеров. Однако нельзя не видеть того нового, что внес в тему  К.Бадигин: его герои вписаны в широкую панораму русской истории, их лица осветились светом самой истории.

За 50-70-е годы усилилась тенденция к документальности в историческом романе. Этим отличаются романы Н. Задорнова, о которых мы говорим подробно в книге “Берег Отечества” (М., 1988). Причем документ, как правило, дается в скрытом виде, не цитируется. Почти десять лет работал над своей трилогией Анатолий Вахов. В нее вошли романы “Трагедия капитана Лигова”, “Шторм не утихает”, “Фонтаны на горизонте”. Испробован путь внешней беллетризации ряда биографий мореплавателей. Когда автор следует по пятам за путешественником, повторяя его описания, подчас лишь “раскрашивая” их, не стремясь решить более сложные задачи, — получается иллюстрированная хроника. Такой характер имела изданная в 1950 году обширная книга Р. Фраермана и П. Заикина “Жизнь и необыкновенные приключения капитана-лейтенанта Головнина, путешественника и морехода”. А. Лебеденко свой роман посвятил тоже приключениям Головнина. И сюжетно он также идет за описаниями самого мореплавателя. Здесь меньше иллюстративности, но и только. События таковы, что интерес к ним не умаляет и ровный, спокойный до бесстрастия голос повествователя. Повесть Л. Щипко “Солона вода морская” (1979) посвящается русскому моряку Дмитрию Овцыну, написана в жанре документального исследования. Документальность отличает историческую повесть Н. Чуковского “Водители фрегатов”, которая состоит из четырех частей, каждая из них носит самостоятельный характер. Повествование об Иване Крузенштерне и Юрии Лисянском, первых русских капитанах, которые обошли вокруг света, здесь вписано в историю морских плаваний Кука, Лаперуза, Рутерфорда. Если говорить о повестях, где  документальное начало дано на научном уровне, то мы должны назвать повести С. Маркова “Подвиг Семена Дежнева”, “Тамо-рус Маклай” и др. Не отказывается от документализма и В. Пикуль в романе “Три возраста Окини-сан” (1981), но он дает простор вымыслу, и его повествование то и дело становится по-особенному занимательным. Как и в других своих романах, В. Пикуль часто прибегает здесь к публицистике, берет слово от себя. Таковы его размышления о мужестве русских моряков, об их исторической памяти. После появления романа “У последней черты”, где показан разгул антирусских сил в России, романы Пикуля утюжила, бомбила критика, но читатель не отвернулся от своего писателя. Пикуль своими романами, в том числе “дальневосточными” “Три возраста Окини-сан”, “Богатство”, “Крейсера”, “Каторга” ответил русскому чувству уважения национальной истории.

Как бы не решаясь взяться за работу большого объемного характера, дать эпоху развернуто, полно, нарисовать широкую панораму времени, очень часто писатели обращаются к жанру повести. В повестях камчатского писателя Евг. Гропянова “Атаман”, “Черный монах”, в рассказах “Земля Америка”, “Черный ворон” воссозданы эпизоды из жизни Атласова, Козыревского, Стеллера, Беринга, Сарычева.

В истории русских мореплаваний на Тихом океане есть эпизод, связанный с русской шхуной “Крейсерок”. Охраняя свои тихоокеанские воды, “Крейсерок” совершил героический подвиг, о котором поведал М.Финнов в повести “Два лейтенанта” (1979). Порт-Артурские страницы известного всем в послеоктябрьский период крейсера воскресил приморский писатель Георгий Халилецкий в своей повести “Аврора” уходит в бой”.

Целый ряд произведений рассказывает о героических действиях моряков-дальневосточников в годы Гражданской войны и борьбы с интервенцией — здесь и романы  “Адмирал Макаров” А. Дмитриева, “Слепой капитан” О. Щербановского, и приключенческая повесть “Секрет государственной важности” К.Бадигина и др.

Словом, русскую литературу обогатил и русский исторический роман, написанный на материале освоения Дальнего Востока, тихоокеанских плаваний.



 

Капитан Невельской и другие

Исторические романы Николая Задорнова

Особое место в исторической прозе о Дальнем Востоке, о тихоокеанских плаваниях занимает цикл исторических романов Николая Задорнова. К морской теме писатель обратился после выхода романа “Амур-Батюшка”.

Уже роман “Первое открытие”  (в первом издании он назывался “К океану”) вызвал, по словам писателя, большую читательскую почту. А ведь фигура Невельского писателем была лишь отмечена, тема была только приоткрыта. В чем же секрет успеха? Вс. Вишневский, дававший отзыв издательству “Советский писатель” при подготовке книги к изданию, отметил актуальность романа, его созвучность современности, историчность, жизненную основательность, привлекательность самого образа Невельского. “О Дальнем Востоке, — писал Вс. Вишневский, — нам литература весьма нужна. Невельской проделал гигантскую работу на Дальнем Востоке. Он — один из тех, кто клал основание Приморью, Владивостоку…” Отмечая живость, конкретность, убедительность многих эпизодов, характерность лиц, Вс. Вишневский особо подчеркивал: “Перед нами настоящий исторический и патриотический роман. Надо печатать”. Высказав вначале мысль, что основой Задорнову  послужили подлинные исторические документы и записки самого Невельского, Вс.Вишневский в конце отзыва делал приписку: “Я достал записки Г.И. Невельского и сверил роман с ним. Автор Задорнов в точности следует записям Невельского” (Морская тема в литературе. Краснодар, 1965. С. 150).

Подлинная историчность, конечно, дается отнюдь не прямым копированием исторических документов, следованием им, а художническим проникновением в суть исторических событий, характеров. Романное мышление ставит в центр судьбы и характеры людей. К такой историчности и психологической правде стремился Задорнов, продолжавший работу над романами о Невельском.

Изучив деятельность Невельского, Николай Задорнов убедился, что такой герой может стать центральной фигурой романа. “Он действовал на Дальнем Востоке, но его деятельность принадлежит всему человечеству” (Дальний Восток. 1973. № 2. С. 164), — утверждал он в одной из своих статей.

В повести “Первое открытие” Геннадий Невельской — молодой офицер, полный желания честью и правдой послужить Отечеству. Все начинается, казалось бы, с несбыточной мечты — сделать открытие там, где его как будто и не предвидится. Невельской размышляет (внутренний монолог строится, конечно же, на основе мемуарной книги Невельского) о значении дальневосточных русских земель и приходит к выводу, что не может такая могучая река, как Амур, раствориться в болотах, как утверждалось тогда в географических книгах. Россия должна выйти к Тихому океану — в этом ее великое будущее. Автор передает ту страстность и увлеченность, которые заставляют Невельского отказаться от службы на Балтике и попроситься в кругосветное плавание. Доказать, что Амур не потерялся в болотах, — первое; что карты ложны… что история забыта и ее надобно вспомнить и не лгать в угоду установившемуся мнению, — вот идея, овладевшая им до мозга костей, заставившая его действовать.

Первое плавание — и первые знаменитые открытия: Сахалин — не полуостров, а остров, Амур имеет выход в океан! Заветная мечта сбылась! Он доказал свою правоту. Петербургские сановники не поверили ему, посчитали за дерзость самостоятельные действия и решили разжаловать капитана Невельского. Только заступничество тех, кому не были чужды интересы России, приостановило эту замышлявшуюся расправу. Но еще не год и не два, а почти все время пребывания на Дальнем Востоке Невельской будет трудиться без настоящей помощи, без должной поддержки. Эта драматическая борьба и послужила писателю канвой для раскрытия характера Геннадия Ивановича Невельского. Капитан Невельской делает со своей немногочисленной командой все, чтобы обосновать на Амуре и Сахалине посты (роман “Капитан Невельской”), обеспечить амурский сплав, спасти русские суда во время войны 1854 года (роман “Война за океан”). И расстаемся мы с героем романа в те дни, когда он, постаревший, седой, и уже не капитан, а адмирал, видит, что усилия его не пропали напрасно — осуществлен амурский сплав, русские вернулись на дальневосточные земли, вышли к Тихому океану по Амуру.

Невельской показан и в отношениях с генерал-губернатором Сибири Муравьевым, и с офицерами и солдатами своей команды, и с нанайцами-проводниками; показан в отношениях с людьми, настроенными патриотично, самоотверженно (в книге “Первое открытие”), и с ретроградами, чиновниками Петербурга, далекими от интересов России. Показан и в любви своей, и в горе. Показан и в минуты радости (эпизод, когда прибыло сообщение, что сверху вниз по Амуру ожидается сплав!), и в пору тяжелейших размышлений о судьбах своей команды, и в минуты гнева (не доходит до петербургских сановников мысль о значении открытия!), и в часы, когда ему приходится спорить с равнодушными сановниками, которым чуждо бескорыстие подвижничества. Невельской — тип русского человека-подвижника. Автором выдержана верность характеру. Невельской показан как личность незаурядная, как подлинный патриот, человек высокой чести; таких в XIX веке называли сынами отечества.
 
Своеобразен исторический тип, представленный в лице генерал-губернатора Муравьева. История нарекла его Амурским (после подписания в 1858 году Айгунского трактата он получил титул графа с присоединением к нему имени Амурского). Еще А.И. Герцен писал: “Имя Муравьева, Путятина и их сотоварищей внесено в историю…” (Герцен А.И. Собрание сочинений в 30 томах. М., 1958. Т. 13. С. 403). Называя Муравьева прогрессивным историческим деятелем, Герцен одновременно писал о его деспотических, тиранических наклонностях, самонадеянности, грубости. Так же характеризовал его деятельность П.А. Кропоткин: “Он был очень умен, очень деятелен, обаятелен, как личность, и желал работать на пользу края. Как все люди действия правительственной школы, он в глубине души был деспот” (Кропоткин П.А. Записки революционера. М.-Л., 1933. С. 11.). Такой же, но не такой. Герцен писал о “поэме борьбы Муравьева-Амурского с кабинетом его величе-ства — борьбы здравого смысла с недобросовестностью и тупоумием”. Слова эти — ключ к характеру Муравьева. Это умный человек, которому близки идеи прогрессивного развития общес-тва (это он составил законопроект об отмене крепостного права!); он сочувственно относился к ссыльным декабристам, стремился облегчить их участь, найти им “дело”.
Муравьев поддерживает Невельского. Он не щадит сил для “амурского дела” — то добирается из Иркутска до Камчатки, то организует сплав по Амуру, то сам осматривает посты в устье Амура.
 
Муравьев в каждом эпизоде раскрывается с какой-то новой стороны. В первой встрече с Невельским в Петербурге он — вдумчивый, доброжелательно настроенный собеседник молодого офицера, возмечтавшего об исследованиях Дальнего Востока (Муравьев один из первых почувствовал в Невельском избыток силы, энергии и готовности осуществить задуманное, он решительно защищает его перед царем). В эпизоде встречи с богатым сибирским воротилой Кандинским Муравьев неприступен, суров, знает себе цену. В финале тетралогии он мягок и деликатен, и вместе с тем не упускает случая, чтобы незаметно отодвинуть Невельского в тень. Противоречия характера Муравьева отразили противоречия самой эпохи. Автор прав, измеряя фигуру каждого исторического деятеля мерой его заслуг перед отечеством.

Сфера открытия Невельского такова, что в действие втягиваются и министры, и адмиралы, и царь. За или против? Помощники, покровители или враги амурского дела? Государственники или клеветники? Среди прямых врагов исторических открытий капитана Невельского — Нессельроде, фигура мрачная и опасная. Среди покровителей особенно живо представлены Меньшиков, Перовский. Отношение к открытиям Невельского проверяет главное: дорога ли тому или иному деятелю будущность России.

Сатирическими красками обрисован в книге образ графа Нессельроде, ставшего высшим сановником при дворе. Он считает, что Россия не должна иметь самобытного пути. Действия царя Николая I обусловлены комплексом страхов: он страшно боится призрака революции, он хочет Россию “подморозить”. Перед его глазами — тени пяти казненных декабристов. В Европе опять революция, идет 1848 год. В этих условиях Сибирь воспринимается как край ссылки. Но ему хочется порой блеснуть широтой, царской милостью. Да и трезвые мнения Муравьева, Меньшикова, других государственных деятелей веско легли на чашу весов. И потому все-таки открытие Невельского пробивает себе дорогу, все-таки звучит и царское слово: “Там, где русский флаг поставлен, он не будет опущен”. Конечно, подвиг Невельского так и не был оценен по достоинству при его жизни. Автор показывает, что среди тех, кто был награжден за амурскую эпопею, Невельской, сыгравший первую роль, довольствовался второстепенной наградой. И все же, все же, все же… Подлинная награда все же не обошла Невельского. Это — признание его подвига народом, отечеством. Признание потомством.
 
Фигура Невельского остается заметной и в романе “Война за океан”. В трех его частях (“Петровская коса”, “Амурский сплав” и “Петропавловская оборона”) дается широкая панорама событий начала 50-х годов XIX века. В Крымской войне, несмотря на героизм и мужество русских солдат и матросов, царская Россия потерпела поражение. Англо-французские притязания простирались и на дальневосточные территории. Невельской и его сподвижники укрепили русский флаг в устье Амура, на Сахалине. Произошла схватка и на берегах Камчатки: там бесстрашно действовал адмирал Завойко. 
 
Следуя логике самих событий, автор мог бы остаться в плену описательности, если бы его привлекали только эти события. Но каждый раз он пристально всматривается то в одно, то в другое лицо — от Невельского до простого матроса. Русские типы характеров: Чихачев, Бошняк, Казакевич, Петров — каждый из них одержим идеей служения отечеству. Они молоды, как и сам Невельской. Вот, скажем, Чихачев — “худой юноша, офицер”. Николай Бошняк — двадцатилетний начальник Николаевского-на-Амуре поста. Но с каким бесстрашием они вновь уходят на обследование неведомых мест, преодолевая голод, холод, болота, гнус. 
Автор откровенно восхищается своими героями, их рыцарством, их благородством. И это благородство проявляется в отношении и к солдатам, и к местным жителям, нанайцам. Не менее сложна, не менее драматична судьба простых солдат, на долю которых выпадает еще более горькая чаша забот, трудностей, невзгод.

Несомненно, одной из самых обаятельных фигур романа стала жена Невельского — Екатерина Ивановна. Задорнов как-то сказал, что в подвиге освоения Дальнего Востока женщинам нашего народа принадлежит честь не меньшая, чем мужчинам. Это верно. Среди таких женщин характер, “данный самой жизнью”, — это Екатерина Ивановна Невельская.

В одной из статей о романе Задорнова было сказано, что изобразить Екатерину Ивановну писателю надо было затем, чтобы “преодолеть одноплановость образа Невельского”. Нет, не затем Н. Задорнов столь много внимания уделил романтической, возвышенной любви своего героя. В жизни так и было — была большая любовь, были тяжкие переходы по Сибири, утомительные плавания на парусном судне, жизнь в устье Амура, на далеком посту, была трагедия матери, потерявшей ребенка; было сознание любящей женщины, что Россия не забудет Невельского, а значит и ее сподвижничество. Образ Екатерины Ивановны Невельской, в девичестве Ельчаниновой, неотъемлем от всего духа романа, утверждающего подлинную доблесть, человеческое благородство, целостность и полноту человеческих чувств.
 
Правда, нельзя не согласиться с критикой, что образ Невельского подчас дан как бы в романтической дымке, что в описаниях душевных движений есть элементы сентиментальности, мелодраматизма, что документальное не во всем дополняется глубоко психологическим. И все же — перед нами живой реальный характер. Не лишне здесь упомнить, что о Невельской с восхищением писали Николай Бошняк, Воин Римский-Корсаков, да и не с меньшим восхищением, цитируя уже Бошняка, писал А.П. Чехов в сахалинских очерках. С подлинной достоверностью даны и другие исторические лица.

Особенное внимание уделено в романе “Война за океан” образу Завойко. Автор вводит нас в мир размышлений этого незаурядного человека. Завойко — честолюбив, ему недостает той широты взгляда на амурские проблемы, которая присуща Невельскому. Но в главном он патриот своей родины, мужественный воин, организатор.

Оборона Петропавловска рисуется как широкая героическая панорама. На переднем плане мы видим адмирала Завойко, командира фрегата “Аврора” Изылметьева, братьев Максутовых и других подлинных героев обороны Петропавловска. На переднем плане и образы людей, представляющих матросскую и солдатскую массу, без героизма которой ни о какой победе и мечтать нельзя было. Здесь Маркешка Хабаров, Алексей Бердышов, Харитина — на их спокойное, уверенное и не крикливое мужество всегда можно надеяться. И надеялись. Но часто забывали, когда дело доходило до наград. “Заговорили про награды. Но про Маркешку никто не вспоминал. Он и сам стал думать, что не он попал в адмиральский фрегат. Всегда, что бы он ни сделал, считалось пустяком. Единственно, чем он горд и что люди за ним признали, это ружья, которые он умел делать. Маркешка и не желал, чтобы его награждали, хотя его выстрел возвестил врагу близкий разгром. Маркешка признавал свое назначение ничтожным и был счастлив, как каждый, кто сегодня жив, и рад исходу дела: “Да и кто я? Гуран и гуран! Все мы гураны!” И в этом эпизоде, и во множестве других, где рядовой человек предстает в униженности, в забитости и вместе с тем во внутренней силе, в тихом, глубоко спрятанном чувстве достоинства.

Действие романа переносится и на корабль английского адмирала Прайса “Президент”, и на фрегат французского адмирала Де Пуанта, и на Петровский пост, где живет Невельской, и в Иркутск, где готовится к сплаву Муравьев, и на фрегат “Паллада”, где находится адмирал Путятин, отправляющийся с миссией дружбы в Японию, и где размышляет о своей будущей книге автор “Фрегата “Паллады” и “Обломова”. Ему предстоит еще сказать свое слово осуждения обломовщины, крепостнического строя. Панорама действия простирается и до Петербурга, где тоже идет борьба тех людей, которые связывают будущность России с великим Амуром, с выходом в Тихий океан, с теми, кому до этой будущности никакого дела нет.

Можно упрекнуть автора, что, охватывая картину столь широко, он не фиксирует внимание на чем-то одном, что само по себе могло бы составить тему для художественного исследования, недостаточно глубоко обосновывает психологические движения героев. Это так. Духовный мир героев подчас однопланов, автору не достает проникновения в глубины психологии. Однако нет и того авторского своеволия, которое выводит произведение за рамки подлинной историчности. Задорнов следует событиям самой истории, логике поступков героев — отсюда его установка на воспроизведение  подлинного, исторического. И в этом его правота.

Цикл произведений о Невельском, его сподвижниках, о других русских людях, которые участвовали в дальневосточной эпопее, занял заметное место в советской исторической литературе. В создании цикла романов несомненно проявились тенденции к эпизации романа. Циклизация, к которой обратился Н. Задорнов, продиктована замыслом эпического изображения действительности. Несколько позже к морским страницам дальневосточной истории обратился Валентин Пикуль, автор романов “Богатство”, “Три возраста Окини-сан”, “Каторга”, “Крейсера”. Построенные на сочетании документального и глубоко личного, интимного, эти романы привлекли читателя. Так два романиста, каждый по-своему, привлекли на свои страницы героев дальневосточной истории России. У романов Николая Задорнова оказалась более основательной документальная основа: основные его герои — реальные исторические лица. Романы В.Пикуля, пожалуй, по своей интриге более увлекательны, но это уже другая тема.



 

В годы Великой Отечественной

Петр Кириленко “Плещут холодные волны”, Олег Щербановский “В море”, Владимир Жуков “Хроника парохода “Гюго”, Валерий Ботков “Горизонты открываются в пути”

Особая страница героизма военной поры — героизм советских моряков торгового и транспортного флота. И прибрежное плавание, и, особенно, плавание в другие страны, прежде всего, в дружественную нам в те годы Америку, было сопряжено со смертельной опасностью. Вражеские подводные лодки подстерегали наши суда, пиратски нападая на них, топили далеко от наших берегов, а, случалось, и у наших берегов. А иногда гибель приходила с воздуха, откуда обрушивались, как на “Перекоп”, чужие самолеты… А нашим морякам надо было доставлять грузы, вести караваны, помогать фронту.

Одной из первых книг на эту тему были записки радиста парохода “Кола”  Петра Кириленко “Плещут холодные волны” (1948). Несколько позже, в 1966 году, эта документальная повесть выходила под названием “Последний рейс “Колы”. Героическая и трагическая страница в истории морских плаваний военных лет.

Две документально-художественные повести написал Василий Кучерявенко — “Перекоп” ушел на юг” и “Люди идут по льду”. Утверждение героизма, высокого товарищества в дни суровых испытаний — вот их пафос. Обстоятельно об этих книгах мы говорим в очерке “Золотые насечки”, посвященном творчеству писателя-моряка (предисловие к его книге избранного).

Делам моряков-дальневосточников в годы войны посвящена повесть Олега Щербановского “В море” (1951) и роман Владимира Жукова “Хроника парохода “Гюго” (1973).

Герои повести Щербановского трудятся на грузовом судне “Витус Беринг”, перевозят важные хозяйственные грузы. Работают они самоотверженно, по законам военного времени. Знакомя читателя с капитаном Сидоровым, старпомом Сойкиным, судовым радистом и комсоргом Пластовым, матросом Гребой и другими, автор дает образ морского коллектива. Положительным героям контрастно противопоставлены отрицательные — матрос Крутько, не чистый на руку; инженер Звонарев, раболепствующий перед всем заграничным, не верящий в своих товарищей… Сопоставление, конечно, очень плакатное.

Но не только картины и эпизоды трудовых будней моряков привлекали автора. В центре повести — образ Людмилы Ковровой, портрет которой рисуется таким: “При ярком свете палубной люстры она выглядела не старше шестнадцати-семнадцати лет, но она была довольно рослой, с тонкой фигурой, рассыпанными в беспорядке колечками светлых волос и дерзкими синими глазами, рядом с которыми темная бахрома густых ресниц выглядела странной и чужой. Верхнюю губу девушки чуть приподнимала глубокая надгубная канавка, высокий лоб подчеркивался тоже темными, с изломом, бровями. Лицо это можно было назвать красивым, если бы не сосредоточенно-суровое выражение, сходившее с него только при улыбке, и не угрюмый, вызывающий взгляд больших глаз”. У Людмилы Ковровой погиб на фронте отец, погибла при бомбежке мать. А она как-то “выпала” из общей колеи, из общенародной борьбы, ведет себя вызывающе и отчужденно. Тема “перековки” сложного характера и определила звучание повести. Жанр — повесть воспитания, повесть испытания… В свое время, сразу же после выхода повести, ее критиковали за то, что не героика труда, а тема перевоспитания оказалась главной. Сегодня видно, что автор правомерно ставил проблему воспитания характера в центр исследования. Другое дело, что характер Людмилы Ковровой раскрывался схематично, а в самой “перековке” ее было немало книжно-упрощенного. Вот, скажем, как описаны штрихи детства героини. “Над ее детской кроваткой висел портрет Сталина. Она помнит его с того дня, как помнит себя. И когда дома никого не было — ни папы, ни мамы, — она советовалась с ним. Подолгу смотрела на портрет, разговаривала с ним, даже спрашивала позволения включить радиоприемник. И он всегда разрешал, потому что он добрый”. В отдельных изданиях автор исключил этот плакатный пассаж и попытался усилить психологические моменты в раскрытии образа героини, сосредоточив многое на истории ее любви.

С человеком морской судьбы встречаемся мы и в других произведениях Олега Щербановского: романах “Ловцы трепангов” (1971), “Слепой капитан” (1976), “Унесенные бурей” (1966), “Не оставляй надежды” (1965), повести “Тихие меридианы” (1974). Его герои мыслят, чувствуют, живут, отрицая догмы и каноны. Они — яростные спорщики, своего рода философы, каким был и сам Олег Щербановский, писатель явно неординарный. Наш очерк “Грани жизни” — о творчестве писателя — опубликован в альманахе “Литературный Владивосток” (1988).
 
 
* * *

В аннотации к первому изданию повести Валерия Боткова “Горизонты открываются в пути” (1965) были такие слова: “Далекие рейсы, штормовое море, неизвестные страны… Кого не привлечет романтика морских просторов, суровая и полная приключений жизнь моряка?” Вот такие расхожие, стереотипные слова, передающие расхожее мнение, что должно вроде бы интересовать читателя. Между тем эта книга не о “морских просторах” и тем более приключениях. Она о том, как шли мальчишки в мореходы… Да, о том, как в военные годы рано взрослели наши мальчишки, шли в ремесленные и мореходные училища. И не потому, что были какими-то особыми, а потому, что была война.

Чем берет автор? Видимо, и тем, что жизненный материал его свеж и увиден не сторонними глазами, и тем, что в тоне повествования есть обаяние непосредственности. И еще одно весьма существенно: суровый, неприкрашенный и не ложный колорит рассказа.

Атмосфера военного времени — она здесь не в декларациях, а в живых картинах, в наглядном постижении того, каким было военное детство. И, собственно, какой ценой давалась нам победа.

Герои повести — ребята из приморского села Аркадий Южин и Борис Борзенко. На далеком полустанке цепляются они за подножку поезда, втискиваются в пассажирский вагон. Поезда военной поры! Кажется, вместе с ребятами мы оказались в одном из них. “В четыре этажа, буквально на головах друг у друга, не сидели, не стояли и тем более не лежали — ехали пассажиры”. Наутро ребят встречал нахмуренный Владивосток — встречал мокрым, зябким снегом, бойкими криками торговок на базаре: “варенец”, “варенец”, выбитыми окнами школы, вернее, здания, где они в этот же день должны были начать новую жизнь, громкими голосами репродукторов, которые передавали сводку о наступлении наших войск на Ленинградском фронте”.

Школа мореходного обучения, знакомство с хорошими и плохими людьми, поездка в колхоз на уборку урожая, на осенний сев, приход в пароходство, первое плавание на океанском пароходе — вот основные события повести. Кстати, ее сюжетный и повествовательный адрес обращен к ребятам — юные читатели с особым интересом будут следить и за обыденной жизнью будущих мореходов, и за схваткой с компанией Яшки, и за встречами Аркашки с Леной, и за тем, как в далеком море, спасая попавших в беду моряков, Аркашка вспомнит своего дружка Борьку, который ходит на другом судне. Автор сумел вызвать симпатии к отзывчивому, настойчивому Аркашке и к справедливому, неуступчивому, принципиальному и надежному в дружбе славному пареньку Борьке.

Повесть носит очерковый характер. Автор идет от того, что было в жизни. В этой достоверности есть своя привлекательность — тут не рискуешь оказаться в дебрях условной, надуманной красивости, сочинительства.

Но рядом таится опасность: подробное описание оборачивается простой фактографией. И этого не избежал автор. Правда, все-таки идя за реальностью самой жизни, автор не пригладил ее, и герои повести преодолевают трудности, несправедливости, встречаются с черствостью и эгоизмом. Вот мать Аркашки. Вместе с сыном она читает письмо от мужа-фронтовика, отца его. По-матерински жалостливо провожает Аркашку в мореходку. А потом ему ни слова, ни полслова. Аркашка чувствует что-то недоброе, едет домой… и застает дома, в родной избе, чужого мужчину. Свет меркнет в очах мальчишки — это же предательство. Как перенести такое? Он уходит из дому и потом бросает непрочитанным материнское письмо-оправдание… Правда факта, как любили говорить критики. Но и от таких фактов не уйдешь. И все же, все же, все же… В жизни есть и была и другая правда — правда силы и поэзии материнской любви. В годы войны она проявилась по-особому: благословив своих сыновей на фронт, в дальние плавания, сколько слез пролили они, сколько молитв обратили к Богу, каким чувством жили, чтобы дать силу родным — мужьям, сыновьям. А драмы, что ж, были и драмы. Но, думается, в повести могла зазвучать и тема материнской любви — без этого правда военных лет будет просто полуправдой.

И название книги несколько общее, стереотипное. А ведь напрашивалось другое… “Шли мальчишки в мореходы…” В нем — главная суть повести, запечатлевшей тревожную страницу неувядаемой юности поколения, которое со школьного порога шагнуло в пороховую атмосферу военных лет.

В разные годы в Дальневосточном книжном издательстве были изданы морские повести Валерия Боткова. В книгу “Горизонты открываются в пути” (1984) вошли повести “Вира Якорь”, “Фернамбук” и повесть, давшая название сборнику. Повесть “Фернамбук” была издана и отдельно в 1975 году — по форме это рассказы старого боцмана: в них много и серьезного, и юмористического: юмор всегда ценился на флоте. А свои книги Валерий Ботков сумел написать со знанием жизни, так как долгие годы плавал радистом на судах пароходства.



 

Плещут холодные волны

Творчество писателя-мариниста Василия Кучерявенко

“Бывает в жизни — встретишь человека и никогда не забудешь его, точно и впрямь осталась в сердце золотая насечка”. Эти слова из морской легенды Василия Кучерявенко. И применить их прежде всего хочется к автору этой книги, к его творчеству. У Василия Кучерявенко много на примете людей, о которых он рассказывает с добрым, щедрым и благородным чувством, которое не может не передаться читателю.

Если определять, кто же больше других оставил “золотых насечек” в сердце писателя, то на первом месте, бесспорно, будут моряки. Видимо, эта приверженность к морю и морякам идет от лично пережитого: многое, очень многое в жизни писателя связано с морем, с людьми морской души. А дорога к морю привела еще в юности.
 
Родился Василий Трофимович Кучерявенко 21 апреля 1910 года в семье рабочего, кузнеца, в Днепропетровске, затем семья жила в Новороссийске, где он учился в школе, а потом работал слесарем на фабрике. Здесь он впервые ощутил запах морского ветра, морской романтики. Может быть, поэтому в 1931 году, откликнувшись на призыв ЦК ВЛКСМ, едет работать на Дальний Восток. Сначала был редактором краевой детской газеты “Знамя пионеров”, выходившей в Хабаровске. В 1932 году призван на Тихоокеанский флот, избирался членом бюро Владивостокского горкома ВЛКСМ. После службы был направлен на работу комсоргом ЦК ВЛКСМ на строительство рудника в Тавричанке. В мае 1941 года послан на работу в Дальневосточное пароходство первым помощником капитана (помполитом).  В этой должности и работал всю Великую Отечественную войну на различных судах. Это были известные на флоте суда: “Кингесепп”, “Свирь”, “Трансбалт”, “Кузнецкстрой”, “Донбасс”, “Сибирь”. С августа 1945 года — корреспондент краевой газеты “Красное знамя”, был послан в части Тихоокеанского флота, принимал участие в освобождении Кореи. С 1948 года работает ответственным секретарем альманаха “Советское Приморье”, затем корреспондентом журнала “Вокруг света”.
 
Вот только некоторые штрихи, взятые из автобиографии, но, думаю, надо добавить еще несколько строк из нее. Война не обошла его стороной. На Украине фашисты расстреляли сестру писателя и жену брата. Брат, гвардии старший лейтенант Александр Кучерявенко, погиб в бою с фашистами в Восточной Пруссии. В память о нем своего сына Василий Трофимович назвал Александром.

Одна из обычных биографий людей поколения, на долю которых выпали военные годы… Только невнимательному человеку эти штрихи ничего не скажут или покажутся лишними. За ними не только внешняя биография, но и биография души, биография раннего мужания, гражданского роста. Прежде, чем Василий Трофимович  стал писателем, он много прошел, увидел, испытал, пережил.

В 1946 году В. Кучерявенко был принят в Союз писателей. Но тогда для писателей еще существовал “кандидатский срок”, и поэтому процедура вступления в Союз писателей была долгой, мучительной. Да еще если автор жил в далекой провинции…

Еще в юности В. Кучерявенко попробовал свои силы в творчестве. В 1928 году послал первый рассказ А.М. Горькому. И ответ пришел. На рукописи рассказа Горький сделал немало пометок цветными карандашами. Алексей Максимович указывал молодому автору не только на стилистические и грамматические ошибки, но и уместность того или иного слова. Подчеркнув неточно найденное слово, он писал на полях: “Подумайте, почему это неверно”. Здесь же содержались некоторые поправки. Горький посоветовал серьезно учиться. Эта мысль, как известно, звучит во многих горьковских статьях, письмах, и очень многие брались за учебу по его совету. Горький обещал также прислать книги. Прошло некоторое время. “Я считал, что Горький обо мне давно забыл”, — вспоминает Кучерявенко, — однако через некоторое время получил от Алексея Максимовича обещанные книги и небольшое письмо. Горький советовал заняться сбором сказок, легенд и преданий у местных старожилов”.

Горьковское письмо — это не просто совет, это нравственный урок большого внутреннего смысла. Вспомним, что Горький, кому жали руку и Лев Толстой, и А.П. Чехов, протянул руку нашим дальневосточникам — В.К. Арсеньеву, Трофиму Борисову. И вот — Васе Кучерявенко. К сожалению, далеко не всегда приходится встречаться с таким вниманием к творчеству молодых.

Первые фольклорные материалы В.Кучерявенко появились в журнале “На рубеже”. О том, что он заинтересовался этой работой основательно, говорит и выход его книги “Сказки Дальнего Востока” (1939). Здесь были собраны героические сказания, волшебные и бытовые сказки. Наряду с русскими записаны сказки чукотские, эвенкийские, нанайские, ульчские. В примечании издательства говорилось: “Выход в свет настоящего сборника — явление весьма знаменательное. Большие фольклорные богатства Дальнего Востока привлекают внимание собирателей. Тов. Кучерявенко — ревностный собиратель фольклора народов, населяющих наши края. Предлагаемый сборник, надо надеяться, войдет в культурный обиход народов Советского Союза. А за ним появятся другие сборники фольклорных богатств Дальнего Востока”.

Конечно, далеко не все в этих сказках было народным — было немало и псевдонародного, особенно в мотиве жизни под солнцем сталинской конституции. Впоследствии были записаны и другие сказки. Работал молодой автор и над собственной темой. Так, в 1946 году он выпустил небольшую книжку морских легенд “Золотые насечки”. О ней положительно отозвалась “Литературная газета”. Большое место в те годы фольклор занял в творчестве других писателей-дальневосточников. Так, Трофим Борисов на фольклорной основе создает известную повесть “Сын орла”. Сказочником становится Дмитрий Нагишкин — он пишет свои “Амурские сказки”, а также теоретическую работу “Сказка и жизнь”. Думается, что и первая книга сказок Дальнего Востока, собранная В.Т. Кучерявенко, побуждала к новым поискам.

Если в первой книге сказок Кучерявенко в основном литературно обработал слышанное, то в “Золотых насечках” он стремится создать оригинальные произведения. В основе каждой морской легенды — мысль о мужестве, человеческом благородстве, верности, силе любви и дружбы. Автор стремится живописать море, поэтизировать добрый человеческий поступок, возвысить подвиг. Но, к сожалению, внешняя красивость подчас давала себя знать в этих легендах: этот жанр требует романтичности и вместе с тем особой простоты повествования, красочности и выразительности языка. Характерен отзыв о легендах знаменитого уральского сказочника Павла Бажова. Будучи мастером этого жанра, Бажов очень ненавязчиво размышляет о своем понимании особенностей сказки и легенды. В сказке он ценит простоту, задушевность и близость к народу. Этим, по его мысли, отличаются русские сказки. Искать эту стилевую простоту, “народную интонацию” он и советует Василию Кучерявенко, приславшему ему книжечку морских легенд. “Конечно, — пишет Бажов, — хотел бы, чтоб в фольклорной работе Вы взяли крен в сторону народной интонации больше, чем в сторону романтики, но это ведь дело личного вкуса”. А что, мысль о сочетании с народной интонацией — разве она не важна?

Мир сказки продолжает будоражить воображение писателя. Даже в сугубо документальных повестях нет-нет да и ворвется сказка или легенда, кем-то рассказанная и, как правило, дополняющая наше представление о героях, об их душевном мире. Вспомним сказки малайца Датуки и русского моряка Погребного в повести “Перекоп” ушел на юг” — они помогают раскрыть идею противоборства добра и зла, торжества человечности и любви.

Новая встреча писателя со сказкой произошла после войны, и на этот раз — со сказкой корейской. Как мы уже сказали, писатель в годы войны участвовал в освобождении Кореи. Это не прошло бесследно. Жизнь трудолюбивого корейского народа, его многовековая борьба с эксплуататорами и чужеземными завоевателями во многом отражена в сказке. С миром корейской сказки русского читателя еще в конце прошлого века познакомил Н.Г. Гарин-Михайловский. И вот наш автор снова обращается к корейскому фольклору. В 1952 году во Владивостоке выходит книга В. Кучерявенко “Сказки Страны утренней свежести”. Эти сказки издавались потом в Москве, в Детгизе. Выходили они на украинском, белорусском и других языках народов нашей страны, а также за рубежом. Несомненно, сказки эти обогатили читателя, особенно юного, познанием о жизни корейского народа.

Добро и зло борются не только в мире сказки. Писателю, который часто бывал в далеких плаваниях, в частности в Америке, хорошо известен мир социальных противоречий, которые существуют в современной жизни. В 1950 году во Владивостоке была издана небольшая книга документальных рассказов В. Кучерявенко “В Америке”. Затем, в 1951 году, она была переиздана в Москве под названием “На американском берегу”.

Американские рассказы В. Кучерявенко написаны на основе его личных впечатлений. Написаны они с глубоким сочувствием к судьбам простых американцев, людей труда, людей различных поколений и цвета кожи, с подлинным уважением к прогрессивной американской культуре (об этом красноречиво говорит очерк “На родине Джека Лондона”, включенный в данный сборник). И вместе с тем в книге этой — неприятие мира наживы, хищничества, паразитизма.
 
В документальном рассказе “На родине Джека Лондона” живо нарисована встреча российских моряков с вдовой великого американского писателя. Она вспоминает, что у Джека Лондона была давняя мечта — попасть в Россию и описать ее людей. Будучи на Аляске и Алеутских островах, он встречался с русскими зверобоями, с особым уважением относился к русским мореходам, с которыми не один раз встречался. “Чармиан, — говорил он мне, — они все как на подбор смельчаки! Ведь это на своих маленьких кораблях они открыли Аляску, Алеутские острова, пересекли Тихий океан, пришли в Калифорнию, где мы живем. Они достойны уважения”.

Василий Кучерявенко рассказывает об этом с чувством внутренней гордости: он знает, что советские моряки, продолжатели дел русских мореплавателей-первооткрывателей, трижды достойны такого уважения: ведь они выстояли в самой великой войне. Это была общая наша победа: и России, и Америки.

Есть знаменитое изречение древних: “Плавать по морю необходимо!” Всегда с плаваниями люди связывали романтику неизведанного, нового, романтику преодоления стихии, романтику мужества и отваги. Но плавание в годы Великой Отечественной войны — это совершенно другое плавание. Это не просто и не только суровая работа — борьба со стихией. Но главное — это постоянный, ежеминутный, начиная с выхода из родного порта, смертельный риск. Всё — на грани риска. Это — война. “Помни войну!” — завещал адмирал Макаров. Фашисты вели войну на уничтожение. По всем морям рыскали немецкие подводные лодки, на провокации постоянно шла японская военщина: на море это были пиратские нападения на наши суда, их торпедирование.

…Во Владивостоке, на улице Ленинской, близ садика Невельского, установлен памятный мемориал в честь героических подвигов моряков советского торгового флота в годы войны. В центре — скульптурная группа: три моряка мужественно ведут неравный бой. В центре мемориала — Вечный огонь. По его сторонам бронзовые плиты, на них высечены названия судов торгового флота, погибших в войну: “Архангельский” — 1943, “Кола” — 1943, “Ильмень” — 1943, “Красный партизан” — 1943, “Кузнец Лесов” — 1941, “Кречет” — 1942, “Трансбалт” — 1945, “Обь” — 1944, “Белоруссия” — 1944, “Ангарстрой” — 1942, “Перекоп” — 1941, “Ашхабад” — 1942, “Микоян” — 1942. На одной из плит вычеканены слова:

О вечной славе говорит гранит.
Огонь в сердцах потомков,
                                       будь священным!
Когда опасность Родине грозит,
Торговый флот становится военным.

Подвиг моряков запечатлен не только в граните, но и в слове. Мы уже сказали, что о героизме экипажа парохода “Кола” рассказывают записки радиста Петра Кириленко “Плещут холодные волны” (книга издавалась также под названием “Последний рейс “Колы”). Две документальные повести о мужестве моряков-дальневосточников написал Василий Кучерявенко — “Перекоп” ушел на юг” и “Люди идут по льду”.

…Декабрьским утром 1941 года из Владивостока вышел пароход “Перекоп” и взял курс на юг, к острову Ява, в порт Сурабая. Через несколько дней он таинственно исчез. На позывные никто не откликнулся. С каждым днем становилось яснее: “Перекоп” погиб… Но кто мог потопить гражданское судно в южных водах? Тайна трагической гибели парохода раскрылась только через три года, когда на родную землю вернулись оставшиеся в живых члены его экипажа. Они-то и поведали историю о мужестве советских моряков и о подлости японских вояк, расстрелявших мирное судно с воздуха. Погибло восемь человек команды… Автор повести на основе свидетельств очевидцев восстановил эту историю. Советские моряки очутились на малообитаемом острове Большая Натуна, прожили здесь длительное время, затем на шлюпках добрались на остров Борнес. И угодили там в лапы японских солдат. Прошли через тюрьмы, допросы, унижения. И только когда стал окончательно ясен исход войны на Восточном фронте (русские побеждают!), наших моряков отпустили на родину.

Разные люди были в экипаже “Перекопа”. Молодые и старые, мужчины и женщины, коммунисты и беспартийные. Физически сильные и слабые, здоровые и больные. Многих мучили раны, полученные при бомбардировке судна. Не  оказалось все-таки криводушных, бесчестных, слабых духом. В традициях того времени писатель показывает, что в этих чрезвычайных обстоятельствах особую выдержку и стойкость, особое чувство ответственности за весь экипаж проявляют коммунисты. А разве не так было? Их четверо, они сплачивают коллектив, стремятся вселить в каждого дух уверенности, ободрить в трудную минуту. “Пасть духом — значит погибнуть”, — говорит помполит Бударин. Живыми штрихами в описании характеров запоминаются и капитан Демидов, и кочегар Бахирев, и кок Олейников, и доктор Евдокия Васильевна, и молодой моряк Усаченко, и радист Плиско… Подмечая индивидуальные черточки в характере, знакомя с жизненной биографией своих героев — в одном случае кратко, в другом  обстоятельнее, — автор подчеркивает то главное, что сближает их всех воедино. Это главное может быть обозначено словами: русский характер, советская идейность. Эти качества сказываются и в общении с жителями острова, малайцами.

Моряки не могли не вспомнить русского путешественника Миклухо-Маклая, жившего на островах Малайского архипелага и завоевавшего симпатии местных жителей. Находят общий язык — язык дружбы — с жителями острова и советские россияне. Вначале малайцы (наиболее рельефно из них выписаны общительный и отзывчивый Датуг и старый мудрец Амир) сторонятся пришельцев. Белые люди не раз приносили с собой зло и обиды. Моряки чувствуют это отчуждение. “Ничего, — сказал Бударин, — потом поймут, кто мы такие. Поймут, что не все белые одинаковы. А что не доверяют, так это понятно. Ведь сколько им пришлось претерпеть от всяких искателей легкой наживы! Но чтобы малайцы поняли нас, а поняв, перестали бояться, это зависит от нас”. И действительно, стена отчуждения и недоверия начинает рушиться — малайцы убеждаются на фактах, что эти белые люди из далекой России совсем не походят на хищных “цивилизаторов”. Русские работают вместе с ними в джунглях. Они не скрывают секрета изготовления из морской воды соли. Русская женщина-доктор спасает больного человека и отказывается от платы… Их поразило, пишет автор, когда они узнали, что русские моряки не одна семья, что все они из разных семей и не одной национальности. Малайцы дружески отвечают на эту душевную простоту, открывают морякам секреты своего промысла, зовут в гости. Конечно же, выжить этой горстке людей помогают аборигены.

Важные страницы повести! Моряки предстают здесь как подлинные патриоты и интернационалисты, как люди высоких моральных принципов. Нелишне вспомнить, что происходит это в те годы, когда в Европе из канцелярий третьего рейха разливалась смрадная зараза ницшеанских теорий о расовом превосходстве одних над другими, о народах-господах и народах-рабах. Никогда и нигде, от Миклухи-Маклая до героев повести, не мирились россияне с этими бредовыми теориями.

В послесловии своей повести В. Кучерявенко не забудет сообщить, как сложилась дальнейшая жизнь его героев. Здесь и светлые, и трагические страницы… Встретился капитан Демидов со своим сыном, вывезенным из блокадного Ленинграда, но там, в блокадном городе на Неве, погибает  почти вся его семья. На торпедированном “Трансбалте” встретит свой последний час механик Погребной… Трагически погибнет Бударин, герой с “Перекопа”. Во всех этих безжалостно-суровых фактах — правда войны. Но она не только в гибели, а в фактах высокого мужества. Да, утверждает писатель, нельзя было победить без мужества, без стойкости. “Добрые дела, сделанные людям, как известно, не забываются”, — пишет автор. А здесь не просто доброе дело. Здесь жизни, отданные за людское счастье, за наш сегодняшний день. Сумели ли мы сами отстоять его, этот день?

События другой повести — “Люди идут по льду” — еще более трагичны. В 1944 году пароход “Белоруссия”, шедший из Петропавловска-Камчатского на выручку затертого во льдах парохода “Маныч”, был торпедирован неизвестной подводной лодкой. Моряки высадились на боты. Их затерло льдами. Несколько человек по льдам решили добраться до берега, дать знать своим. Дошли до берега только двое — кочегары Иван Петровичев и Яков Почернин. Но попали не к своим, а к японцам: берег-то оказался чужим. И здесь — хождения по мукам, допросы, камера смертников, тяжелые физические и нравственные испытания. Выдюжили и, конечно, повезло. Редко, но бывает.

Конечно, от самого соприкосновения с таким материалом возгорается душа художника. И читателя. Проходит перед читателем живой ряд тех, кто числился в судовой роли парохода “Белоруссия”: Кондратьев, Ерошков, Федоренко, Светиков, Самунин — всего пятьдесят человек. Из них только двое остались в живых… А ведь у каждого были мечты, планы, будущее. Они не смогли спасти свою жизнь. Они пали на войне. Вероломство врага было беспредельным. Читая об этом, нельзя не вспомнить, как страстно Юлиус Фучик в своей книге “Репортаж с петлей на шее” призывал людей запомнить не только факты благородства, но и факты человеческой подлости. И все эти факты напоминают: “Люди, будьте бдительны!”

К двум документальным повестям о событиях военных лет примыкает третья документальная повесть В. Кучерявенко “Пламя над океаном”, хотя она посвящена событиям 30-х годов. Во-первых, ее герои — тоже моряки. Во-вторых, в основе ее — морская героика. Автор рассказывает о том, как советский танкер 16 мая 1932 года пришел на помощь экипажу иностранного судна “Филиппар”. Повести предпосланы слова из донесения капитана нашего танкера А.М. Алексеева: “Английские и французские страховые общества неоднократно запрашивали, какой горел бензовоз и кого спасал “Филиппар”, ибо обратное явление невероятно: такого случая история не знала”.

“Обратное явление невероятно…”… Но в том-то и дело, что произошло “обратное явление”, и не “Филиппар” спасал экипаж бензовоза, а советское нефтеналивное судно, пойдя на огромный риск, спасало людей с английского горящего лайнера. Было спасено 440 пассажиров (среди них 20 детей) и 160 человек команды.

Писатель пошел по следам событий более чем тридцатилетней давности и, воскресив их, написал быль. Нет необходимости доказывать, какая большая работа по сбору материалов была проделана — и в архивах, и в беседах со старыми моряками. Психологию и философию подвига — вот что надо было раскрыть.

Читатель знакомится с капитаном танкера Александром Митрофановичем Алексеевым на владивостокских улицах, накануне выхода в море. Скупые, но точные детали пребывания в Сингапуре, плавания в Индийском океане, посещение коралловых островов. Вот только несколько штрихов морского пейзажа тех далеких мест. “Но только танкер вышел в Индийский океан, погода стала портиться. Небо покрылось тучами. Вода сделалась серой. После налетевшего шквала хлынул такой сильный тропический ливень, что вода не успевала стекать в штормовые порты и гуляла по палубе от борта к борту. Так же внезапно, как начался, ливень вдруг прекратился, но на смену ему подул шквальный ветер. Началась зыбь, судно стало покачивать”.

Обычно, говоря о книгах Кучерявенко, подчеркиваешь их документальность. Критик Николай Рогаль, назвав его писателем-документалистом, замечал, что документальная основа его произведений безупречна. Не будем настаивать на этом, есть в повестях и явная недосказанность, но документальная основа — это, конечно, большое достоинство, вызывающее доверие читателя. Но повести В. Кучерявенко живут не только поэтому, они, несомненно, обладают пусть не очень высокими, но все же весомыми художественными достоинствами: в них много живописного, портреты выписаны зримо, с вниманием к главному в человеке — его трудолюбию, мужеству, убежденности. Содержательны речевые характеристики, есть удачи и в описании моря, и в передаче вещности мира. “Хороша морская волна при солнечном свете, когда ее обычная чернота просвечивает самой густой, самой сильной, прозрачной зеленью”, — это увидено глазами художника. Энергия и достоверность деталей проступают во многих описаниях, скажем, таком: “А ветер рвал, гнал льдины. Дыхание вырывалось белым паром, намерзая на бровях, усах, воротниках, шапках… С гребней волн срывались брызги, замерзали на одежде мутными бусинами. Они искрились в лучах негреющего солнца”.

Думается, нелишне сказать, что документально-художественные произведения Василия Кучерявенко имеют в маринистике свою “прописку”, свое место. В частности, в русской морской литературе есть целый ряд произведений, в которых звучит дальневосточная морская тема. Это записки мореходов, очерки писателей-путешественников, документальные произведения. Именно в этом тематическом ряду стоят документальные книги В. Кучерявенко. И еще раз: как важен для писателя выбор темы. Так, среднее по своим художественным достоинствам произведение переиздается вновь и вновь. Писатель-документалист вышел на свою “золотую жилу”.

С большим увлечением В. Кучерявенко собирает материалы о Приморье, о его прошлом и настоящем, о людях подвижнической души, которые трудились здесь или посещали нашенский край. В журналах, альманахах, сборниках публикуются его статьи и очерки: “А.П. Чехов во Владивостоке” (“Дальний Восток”, 1966, №1), “Трофим Михайлович Борисов” (предисловие к книге Т. Борисова “Избранное”, 1948), “Его жизнь — море” — о капитане и художнике П.П. Куянцеве (“Дальний Восток”, 1971, № 3), “Фадеев во Владивостоке” (“Дальний Восток”, 1960, № 6) и др.

Интерес к жанру сказки свел В. Кучерявенко с Павлом Бажовым — и ему  посвящен один из очерков. Кстати, очерк этот характерен для творческой манеры писателя. В.Кучерявенко передает восхищенный отзыв о Бажове, который ему удалось услышать от Демьяна Бедного, знающего цену меткому народному слову. Демьян Бедный назвал сказы Бажова “рабочим эпосом”. “Ох, как богат русский язык! — восклицает он. — И заметьте: верно, не только у горщиков и горняков есть свои особые слова-образы и целые сказания, легенды, сказки и сказы. Есть, верно, и у шахтеров, и у ткачей, рыбаков, у моряков…” Правда, сам Демьян думал, что Бажов — народный сказитель, и захотел было перевести его сказы на язык стиха: а вот это-то и было заблуждением. Кучерявенко встретился с Бажовым. И вот при встрече с Бажовым Кучерявенко заговорил о фольклоре, о том, как подступиться к кладовым сказочного слова. Бажов тоже говорит о неувядаемой силе народного творчества, о необходимости “взять на заметочку” фольклор людей самых различных профессий. К тому времени, как известно, у Кучерявенко возник замысел собрать фольклор моряков.

Интересные мысли высекает разговор о двух краях — Урале и Дальнем Востоке. Отвечая на приглашение приехать в наш край, Бажов говорит:   “Только проехать — это теперь легко, а ведь предки-то годами шли. Вот и слово осталось от тех времен — землепроходцы… Заметьте, не землю, а земли прошли многие. Меня давно волнуют образы землепроходцев в те дальние земли, с молодых лет. Ей-ей поеду… — и добавляет с молодым ощущением жизни, энтузиазма, с которым строились на Дальнем Востоке такие города, как Комсомольск-на-Амуре, где жила в это время его дочь: — Не борода бы — сам поехал строить город”. Перед нами живой портрет Бажова. И его дополняют три письма уральского сказочника к автору воспоминаний. Бажов говорит о перспективности темы, связанной с морем: “Есть основание найти на этой тропочке занятный камешек, не очень воспетый, а имеющий достоинство не ниже самых дорогих”. Он советует записывать “отдельные кусочки” фольклора о землепроходцах. Характерно, с какой скромностью оценивает Бажов успех фильма “Каменный цветок”, поставленный по мотивам его сказок, радуясь, что в нем “основная мысль не затемнена и не заглушена киноштучками, что она доходит, а это самое главное”.

В архиве у В. Кучерявенко мне довелось видеть газетные публикации о бывалых людях, участниках Гражданской войны на Дальнем Востоке. Опубликован ряд отрывков из задуманной документальной повести “Русское море” — о художнике И.К. Айвазовском. Большая работа была проведена писателем и как членом редколлегии шеститомного собрания сочинений В.К.Арсеньева: оно вышло сразу же после войны, в 40-х годах во Владивостоке (и доныне оно остается самым полным).

Длительное время В. Кучерявенко собирал документы, письма, воспоминания, связанные с творчеством нашего земляка, классика советской литературы А.А. Фадеева. Эта работа увенчалась изданием в 1960 году во Владивостоке книги “А. Фадеев. Письма дальневосточникам. А. Фадеев в воспоминаниях”. Прекрасное издание, многие письма, драматичные в своей основе, касающиеся трагической судьбы Фадеева, были опубликованы впервые. И это вызвало раздражение, негодование столичных надсмотрщиков над литературой и ревнивых литературоведов: как посмели во Владивостоке первыми издать эти письма? Над издательством прогремели столичные громы, просверкали молнии выговоров, но все же грозу пронесло. А книга осталась…

В первый раздел книги включены письма Фадеева дальневосточникам, его статьи, связанные с родным краем, отзывы о произведениях. Второй раздел — воспоминания друзей, товарищей боевой юности Фадеева, писателей и критиков о нем самом. Представляя книгу читателям, ее составитель В. Кучерявенко пишет: “Те, кому дороги герои “Разгрома”, “Последнего из удэге”, “Молодой гвардии” и других произведений, узнают из живых рассказов товарищей А.А. Фадеева, каким обаятельным, жизнерадостным, веселым человеком он был, человеком, обладавшим талантом дружбы, добрым и требовательным учителем для молодых писателей, да и не только для молодых, но и для своих сверстников; узнают, как с самых юных лет А.А. Фадеев жил одной жизнью со своим народом”. Стремясь показать, как с детских лет формировался характер Фадеева, В. Кучерявенко обращается к дальневосточному периоду его жизни в Чугуевке, к самым юным годам писателя: так возникает небольшой цикл “Невыдуманных рассказов о Саше Фадееве”. Примечательно название рецензии А. Горловского “Начало характера”, которой “Литературная Россия” откликнулась 17 марта 1967 года на эти рассказы — они были опубликованы в журнале “Дальний Восток”.

Писатель-документалист, маринист, краевед, знаток истории родного края — этим еще не все сказано. Василий Трофимович Кучерявенко — человек беспокойного сердца, прекрасный рассказчик, неугомонная душа. Видимо, все это, вместе взятое, и привлекало  в его дом по улице Уборевича, в его рабочий кабинет многих и многих писателей, бывших в разное время в Приморье. В памятной книжке, с ее известным приморцам экслибрисом — Ключевская сопка на Камчатке, силуэт парохода, — есть отзывы о нашем крае и записи-экспромты Т. Борисова, Л. Соболева, А. Твардовского, академика Окладникова и многих других. Вот лишь несколько записей на подаренных книгах:

“Васе Кучерявенко, дальневосточному сказителю и сказочнику, молодому, жизнерадостному от автора. С любовью. Трофим Борисов” — надпись на книге “Сын орла”, в 1940 году.

Л. Соболев, “Морская душа”: “В.Т. Кучерявенко — дружески и откровенно с морским приветом” — автограф Леонида Соболева.

“В.Т. Кучерявенко — в номер дня (5/VII-59 г.), когда гость явился прежде срока, в какой его ждали хозяева. А. Твардовский. Владивосток”.

Запись летчика К. Арцеулова в памятной книге: “Дорогой Василий Трофимович! Желаю вам творческой удачи в изображении Айвазовского. Надеюсь по вашей повести живо воссоздать милый образ дедушки, его кипучую жизнь и бодрое творчество”. Здесь же рисунок Арцеулова, увлекавшегося художеством. Серия силуэтов самолетов показывает витки штопора. И надпись: “Штопор — неуправляемое падение самолета с самовращением, впервые сделанное умышленно 24 сентября 1916 года, а сделал это — К. Арцеулов”. Поэт Евгений Евтушенко, побывавший во Владивостоке, в своей поэме “Откуда вы?” (основная мысль ее — о связи человека с родным краем, с родной землей, с Отечеством) набросал характерный, романтический портрет нашего земляка:

Всегда в готовности походной
Ко мне являлся он чуть свет.
Усач, на боцмана похожий,
Владивостокский краевед.
И шли мы! Сколько мы тропинок
С ним проложили и прошли.
Ах, милый мой Василь Трофимыч,
Любитель неба и земли.
К нему, как дети, подбегали,
Ласкаясь, горные ключи.
Его нисколько не пугали
Энцефалитные клещи.
Неутомимо и усато
Он с комарами на носу
Шел по следам Дерсу Узала
И сам похожий на Дерсу…

Конечно, никакого отношения к дальневосточным тропкам поэт не имел — это лишь рисовка, но в этом портрете многое точно увидено и хорошо сказано, и нельзя не добавить еще одного: герой этого стихотворного посвящения не только “похож на боцмана”, он — накрепко связан с морем всей своей жизнью, всем своим творчеством. “Тропинки” его в литературе, главные его “тропинки” — морские. И весьма приметные. Во всяком случае, представить без них литературу Дальнего Востока нельзя.

Все написанное Василием Кучерявенко и собранное им — и морские героико-документальные повести, и американские очерки, и краеведческие статьи, и фольклорные книжки сказок и легенд, и воспоминания о подвижниках-дальневосточниках, — все это рождено одним чувством — чувством любви к родному краю, форпосту нашей Родины, России на Тихом океане, чувством любви к людям высокого мужества и благородства.
А рожденное подлинной любовью живет и греет по-настоящему!



 

Капитан Анна Щетинина

О книге “На морях и за морями”

В Союз писателей России, в его Приморское отделение она вошла уже прославленной женщиной-капитаном дальнего плавания, Героем Социалистического труда, профессором Морской академии… Конечно, мы знали, что, вступая в Союз писателей, она доставляет честь и нашей писательской организации, но, полагали, что и такому признанному человеку будет небезразлично признание ее писательских заслуг… И до Анны Щетининой были в Приморье капитаны, которые торили дорогу и в литературное творчество, написали хорошие книги. Назовем, скажем, капитана дальнего плавания Е.Д. Бессмертного и его записки старого моряка “Годы жизни” (1963) и “Повесть — людям” (1970), были у него и другие произведения, в частности о шкипере Геке. В 1974 году он писал в Приморское отделение Союза писателей: “Ваше желание принять меня в члены Союза писателей с тем литературным багажом, который я уже имею, обязывает меня, первого капитана-писателя, которого, к сожалению, в Приморской писательской организации пока нет, написать многое о морях Дальнего Востока… Вы встревожили меня… Прилагаю две книги “Повесть — людям”. Но это так и осталось благим пожеланием, хотя книги капитана Е.Бессмертных достойны уважения. Ряд интересных рассказов, в основном для детей, написал капитан В.С.Крицкий. Можно было бы назвать и другие имена, и не только капитанов, но людей, связанных с морем. Анна Ивановна Щетинина стала членом Союза писателей России.

Человек необычайной судьбы, женщина-легенда ХХ века, утвердившая истину — мужская профессия капитана подвластна и женщине. Как говорится: “Чтоб управлять своей судьбой, учитесь властвовать собой!” Вот ее краткие биографические данные. Родилась 26 февраля 1908 года  на станции Океанской. В 1924 году, в 16  лет, проявив незаурядные редкостные качества — волю, целеустремленность, настойчивость — избрала морскую профессию и осталась верной ей на всю жизнь. Ушла из жизни 25 сентября 1999 года — на 92-м году жизни. Почти ровесница ХХ века! Первый начальник Владивостокского рыбного порта, участница Великой Отечественной войны, профессор Морской академии — это тоже ее биография. И если есть люди — а они были и есть! — которые олицетворяют собою эпоху в истории страны, личности, в жизни которых вобралось самое лучшее из этой эпохи, ее созидательное начало, то такой личностью, несомненно, является Анна Ивановна Щетинина. В этой жизни — и драма, и трагизм, но прежде всего — героика советской эпохи.

Рассказывают те, кому довелось быть с Анной Щетининой в исключительных ситуациях: само присутствие Щетининой на капитанском мостике вселяло в моряков особую уверенность и мужество. Так было в конце 1941 года, когда на пароход “Сауле”, с вооружением и продовольствием на борту, с ревом обрушились фашистские стервятники — это было между Ленинградом и Таллином. Так было в декабре 1943 года, когда ее судно “Жан Жорес” пришло на помощь попавшему в беду у Командорских островов экипажу “Валерия Чкалова”.

Имя Анны Ивановны Щетининой, первой в мире женщины-капитана, нашей прославленной землячки неотделимо от истории морского флота России, от истории города Владивостока.

Многие воспитанники Анны Ивановны рассказали и еще расскажут в своих воспоминаниях о своем капитане. Но главное все-таки “о времени и о себе” рассказала она сама в своих книгах. Такова уж традиция русских мореплавателей: о пройденном пути написать самому, не передоверяя этого никому. Так рассказали о своих плаваниях Давыдов, Шелихов, Крузенштерн, Лисянский, Римский-Корсаков, Невельской, А. Максимов, Лухманов. Анна Щетинина совершила и этот свой жизненный подвиг — создала книгу о моряках своего времени.

Книга Анны Щетининой “На морях и за морями” выдержала во Владивостоке несколько изданий: первое в 1968 году, затем второе — в 1974 году, третье — в 1988 году, четвертое – в 1994 году, правда, под новым, но не лучшим, чем прежнее, названием “По разным морским дорогам”.

Когда появилась книга Анны Щетининой, главный интерес к ней был проявлен у нас, в Приморье. Помню, как мой преподаватель русской литературы в институте Иван Трофимович Спивак с восхищением говорил: “Поэма!” И он же, сначала в газете “Красное знамя”, а затем в журнале “Дальний Восток” (1975, № 6) отозвался обстоятельной и душевной статьей на книгу. Что это за книга? В какие жанры она вписывается? “Не роман, а захватывает, не повесть, а волнует каскадом драматических ситуаций и острых сюжетных поворотов, сопутствующих истории становления характера, не очерк, а в ней столько невыдуманных лиц — прославленных рыцарей моря”.

Как же на эти вопросы отвечал тогда критик? Не могу не познакомить читателя именно с отзывом той поры, тем более что тогда А.И.Щетинина отозвалась на рецензию авторитетного филолога — состоялся разговор по телефону. “Много находит читатель в этой книге, – писал И.Т. Спивак. — В ней отразилось становление советского торгового и промыслового флота на Дальнем Востоке, многообразная служба моряков в мирные и военные годы, их деловые контакты в других странах, особенно в Канаде и США в годы второй мировой войны. Но всегда будет в центре внимания история становления характера советского человека, раскрытая на примере судьбы автора. Это и придает целостность книге, это главное в ней”.

Конечно, это так. Но мы бы сегодня прибавили к этому и аспект более широкий: в книге показано и то, что характерно для русского национального характера, о котором в свое время сказал еще Некрасов: “Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет”. Потребовала жизнь — и молодая девушка избрала себе судьбу не легче, чем избрала в годы Отечественной войны 1812 года Надежда Дурова, девица-кавалерист, о книге которой высоко отозвался А.С. Пушкин. Читатель со вниманием прочитает главы о детстве, о курсантских годах, о первых  плаваниях Щетининой, тем более – наш дальневосточный читатель: ведь тут и окрестности нашего города, и сам город, сами люди и старые наши пароходы… Тут и Балтика, и Тихий океан, и Америка… Многое можно цитировать, и многое отзовется в душе особенно юного читателя.

Романтика? Нет, это не та книжная романтика, которая наполняет беллетристику иных поэтов и прозаиков. Это романтика реальности. Плавание на мелких парусниках не шло в зачет на диплом штурмана, а на крупные суда попасть трудно. Надо попасть! И это тем более непросто,  потому что от женщины всюду на судах хотят избавиться. Надо преодолеть! Надо доказать, что тебе не нужно снисхождение. “Меня плавание на парусном судне привлекало и по другой причине. Наслушавшись предостережений и рассказов бывалых моряков о трудностях морской службы, я решила во что бы то ни стало попасть в самые нелегкие условия плавания. Это было желание проверить себя” (глава “Романтика”). И проверка состоялась. Под началом капитана, с прочной славой “грозы морей” и ярого матерщинника. В штормовых обстоятельствах. Работала как все. Даже тогда, когда пытались ее “подзащитить”, увести от трудного дела, стремилась не идти на уступки, знала — слабых не любят. И, конечно, как пишет сама, в эти годы “испытала великое значение дружного коллектива”. Ах, как у нас сейчас любят поносить чувство коллективизма, как противопоставляют личность и ее свободу силе коллектива. Но ведь величайшая ложь, что человеческая личность может добиться чего-нибудь без других людей — ведь советская цивилизация рождала примеры  глубокой человечности, патриотизма.

В 27 лет она уже капитан. “Капитан! Крут поворот судьбы! Человек в большей или меньшей степени быстро приспосабливается к обстоятельствам, какими бы ошеломляющими они ни были”. Первое плавание в качестве капитана. Германия, 1935 год. Судно идет вниз по Эльбе. Боцман бросает фразу, которая стирает радужное настроение:

— В море будет туман.

“Туман! Чье морское сердце не дрогнет при таком известии?” Что такое туман, когда в твоем распоряжении лишь магнитный компас, лаг с буксируемой за кормой вертушкой да механический и ручной лоты. Тогда еще не было гирокомпасов… Туманное плавание, туманные сигналы. И капитану пришлось бессменно стоять на мостике и отдыхать лишь изредка, когда туман несколько редел. “Пришло чувство уныния”. И так несколько дней, пока не показались звезды.

Но впереди еще годы войны. 1941 год — под бомбами на судне “Сауле”. “Черточку пикирующего самолета я увидела, когда раздался грохот выстрелов катеров охранения. А черточка росла с неимоверной быстротой… Бомбы падают между нашими двумя судами… Молодцы артиллеристы — не дали прицелиться…” Война. Гибель друзей. И новые и новые фронтовые задания.

И реальность морского быта — со всеми сложностями взаимоотношений… Не так просто становление человеческого характера… Все-таки не обычное это дело и такая судьба — женщина на море. Уже сам выбор судьбы не может быть объяснен только романтикой, навеянной рассказами о мореплавателях, хотя и это один из доводов.  Особенно рожденных в Приморье. Но ясно, что решающим стимулом выбора профессии явилось само время. Сознательным откликом на зов времени и явилось письмо начальнику мореходного училища, даже не письмо, а “целая поэма”, заверявшая в готовности ко всем трудностям. Конечно, и прочитав эту книгу, не каждый скажет, что капитан — профессия женская, но морская судьба состоялась... Была и любовь — об этом в книге написано скуповато, но и за скупыми словами о личной жизни — добрые и горькие уроки жизни человека морской судьбы. На страницах книги — много имен, фактов, событий.

По жанру “На морях и за морями” это художественно-документальная повесть. В ней особенно волнует личное начало, мемуарное, словом, повесть о жизни, “прочетная  и с размышлениями”. Она, эта книга, живет сама по себе, она может быть и источником для романа о женщине-капитане: ведь может быть написан такой роман. Уникальная судьба, и книгу эту надо прочитать самому. Тогда вы хоть слегка приобщитесь к этой удивительной судьбе.



 

Твой капитанский час

Лев Князев. Роман “Морской протест”, повесть “Капитанский час”

Роман Льва Князева “Морской протест” был опубликован в журнале “Дальний Восток” в 1979 году, затем в 1982 году выходил отдельной книгой в столичном издательстве “Современник”, а в 1984 году был издан “Роман-газетой” (№ 22 (1004)). Это не первое обращение писателя-приморца к морской теме. Повести “Зачем ты здесь?”, “Поворот на шестнадцать румбов”, “Последняя капля” еще ранее определили интерес к нравственной проблематике, связанной с трудом и бытом моряков. Уже после “Морского протеста” была написана и напечатана в журнале “Наш современник” (№ 8, 1984) повесть “Капитанский час”, главная проблема которой — мужество в принятии собственного решения.

Если в своих ранних повестях автор был в целом локален, не выходил за круг нравственных проблем отдельного коллектива, хотя и стремился сделать нравственную проблематику значительной, то в романе “Морской протест” он расширяет масштабы изображаемого, стремится осмыслить жизнь современного моряка в его главных ипостасях.

Роман рассказал нам об одном рейсе советского торгового судна “Демьян Бедный”, осуществляющего контейнерные перевозки на международной линии. Рассказал о жизни моряков, о встречах с людьми другого социального берега, о душевных волнениях, печалях и радостях, заботах и тревогах. В центре романа — образ капитана дальнего плавания Николая Васильевича Анисимова. Он больше других интересует автора, в его душе отзываются все тревожные импульсы времени. Рейс, который он сейчас совершает, по напряженности похож на многие рейсы. Были, конечно, такие рейсы и раньше. Но все-таки необходимо помнить, что это не обычный рейс: после длительного плавания экипаж “Демьяна Бедного” должен сразу выйти в дополнительный рейс. И выходит. Так требует сама жизнь: надо удержать международную линию до прихода наших контейнеров. “Как-то не по науке получается: обещали перестой”, — говорит Ваня Назаров капитану Анисимову. “Жизнь не всегда по науке, Иван Сергеевич, — сказал капитан. — Есть необходимость поддержать эту линию, в противном случае господа капиталисты заявят о нашей неспособности обеспечить свои обязательства. Не вам рассказывать, товарищи, как важны наши рейсы для разрядки международной напряженности…” (C. 11). В этих словах капитана, в его обращении к молодому матросу по имени и отчеству не только попытка односложно объяснить проблемы, но и желание подбодрить его.

Напряженность в рейсе у капитана Анисимова троекратно возрастает: там, на берегу, в его личной жизни произошла драма. У него появился явный повод думать о неверности жены. Остается на берегу в состоянии душевного потрясения его жена Вера Клементьевна. Так уж случилось, что в их взаимоотношениях образовался зазор, и кажется, что семья не выдержит испытания, разрушится.

В этом рейсе капитан Анисимов  будет работать, как и в других, начиная с тех, еще военных рейсов, которые вспомнятся ему. Он не раз присмотрит за тем, чтоб судно грузилось вовремя, чтобы контейнеры крепились надежно; он ощущает неблагополучность и даже опасность в самоуверенном поведении штурмана Антона Казака, предотвращая аварию судна, давая тому урок на всю жизнь; он порадуется честности взгляда на жизнь, умелым и точным действиям молодого штурмана Алексея Батурина (“не знаю, будет ли он писателем… но уж моряком-то станет”); он без промедления дает приказ о возвращении судна на обратный курс, когда узнает, что матрос Сергей Катиков оказался за бортом; он заявит морской протест, когда судно попадет в жесточайший шторм (“Странно, что в эту минуту он не думал о Вере. Видимо, то, что было между ними, несравнимо с тем, что происходит сейчас с его судном…”); наконец, он потратит немало сил, воли и трезвой ясности ума в контактах с бизнесменами и дипломатами чужого мира. Все это — мир больших забот капитана Анисимова: “Казалось, кто-то невидимый переключил внутри него некий клапан, и родниковая вода веселой энергией влилась в душу, вытесняя муть береговой хандры”. Надо сказать, что о мире этих “производственных” интересов говорится все-таки несколько односложно, очерково, что ли. Тут могла быть большая полнота, большая насыщенность конфликтностью, драматизмом. Вот, скажем, история спасения Сергея Катикова (как известно, она подсказана реальным случаем). Оказавшись за бортом, в теплых водах Южно-Китайского моря, он, по словам автора, не вскрикнул, а “очнувшись от дремоты”, стал смотреть в небо: “В конце концов, вода за бортом такой же температуры, как в бассейне, — а не он ли мечтал еще вчера залезть в бассейн и не вылезать оттуда до прихода во Владивосток” (C. 33). А что за этим внешним спокойствием? Словом, хотелось бы и в самом описании этого эпизода подлинного драматизма, большей точности психологических деталей.

Капитан Анисимов размышляет о жизни со своим старым другом (когда-то были вместе курсантами) стармехом Вараксиным, человеком добрым, совестливым, прекрасным тружеником, но очень неудачливым в семейной жизни. И Вараксин, чувствуя разлад в душе Анисимова, как бы исповедуется перед ним. И в чем-то опираясь на свой горький опыт, учит Анисимова  быть тоньше, чутче к чужой, а не только к  своей боли, быть душевнее (“а я-то думал, ты соображать будешь после того, как сам за угол зацепился… Николай Васильевич почувствовал, что краска бросилась ему в лицо”). Думается, что у читателя, как и у Вараксина, не раз возникнет ощущение, что Анисимову недостает этой чуткости, критической самооценки. Дорого даются уроки жизни. Например, как случилось, что после гибели “Диксона” он не вспомнил о Вале Решетовой, пока случайно не увидел ее на судне? Как ни был далек капитан Анисимов от дома, в мир его души входят заботы, которые выпадают на долю жены, дочери. Вот и попробуй отделить большой мир, мир дела, производственных интересов от мира дома, мира семейных интересов, переживаний. В утверждении этого единства долга и чувства, социального и интимного, личного и общественного — центральный лейтмотив романа. И объемности изображения  Николая Васильевича Анисимова нельзя было добиться без показа душевных его переживаний: надо во всем разобраться, проверить надежность и прочность “креплений”, на которых держится семья. К чести Анисимова, наделавшего в этой семейной истории немало необдуманного, импульсивного, он в конце концов смог  разобраться во всем сам, преодолеть поспешное, мимолетное, эгоистичное. Он придет домой другим, капитан Анисимов, он поймет, что на свете у него нет ничего дороже, чем родные ему и самые близкие люди — жена и дочь… Нет дороже, чем родной берег, родной дом, родная земля. И потому в словах “морской протест” действительно есть нетерпимость ко всему безнравственному, цинично-подлому, что может ворваться в жизнь дома, семьи.

Так, от этой темы, “и личной и мелкой”, говоря словами Маяковского, автор идет к проблеме полноты человеческой жизни, к проблеме ответственности человека перед временем. И ответственности времени перед человеком. Ответственности перед теми, кто в море: ведь и земля, берег должны быть отзывчивы к тем, кто осуществляет эти необходимые плавания… Характерен ход мысли капитана Анисимова. Ища душевного покоя, он думает, думает о морских путях, о жизни нашей планеты, о том оружии, что накапливается на ней и угрожает жизни человечества.  Вот судно подходит к американскому берегу. “На карте район, по которому пролег курс теплохода, был ограничен пунктиром. “Свалка взрывчатых и опасных веществ”… Он снова вышел на мостик. Да, и это тоже Калифорния. Крупнейшие заводы по изготовлению ракет, самолетов всех классов, комбинаты, вырабатывающие взрывчатку и яды, современные ракетодромы и станции наведения, готовые каждое мгновение низвергнуть в небо давно нацеленные на человечество носители ядерных боеголовок”. Тот мир, о котором большинство из нас знает из сообщений радио, газет, телевидения, вот он, этот мир прямо встает перед капитаном Анисимовым. И дышит он в лицо не только воздухом приятия, дружбы, которой в Америке приходится пробивать “кору” идеологической обработки власть имущих (в этом смысле характерны эпизоды, показывающие, как меняется отношение к морякам со стороны американских пассажиров); он, этот иной мир, иной берег, дышит и смрадом угарной ненависти, антисоветизма, разжигаемых оруженосцами новых, на этот раз “звездных войн”. И потому в голову капитана Анисимова дума о мире входит непосредственно и вседневно: “А вот под этой синей, прозрачной, пронизанной солнцем водой, на глубине чуть более полутора километров, свалены груды контейнеров со смертью. Надолго ли рассчитана их внешняя оболочка?” Вот против чего надо бы сразу и каждый раз выразить прямой и резкий “морской протест”! И в своих размышлениях, выраженных с публицистической прямотой, капитан Анисимов видит себя в цепи поколений моряков России, землепроходцев, осваивающих Дальний Восток: “Если мне на стальном гиганте так хочется порой прекратить бег, войдя в тихую бухту, и заслониться от штормов, то как жаждали укрытия деревянные крохотные кочи первых русских промысловиков, скрипучие парусники Чирикова, Лазарева, Невельского! Но стремились и шли вперед сквозь туманы и пурги”.

Нет, не заслонится от шторма капитан Анисимов, не войдет в тихую бухту его судно, ибо свое дело он соизмеряет с самыми большими делами предшественников и современников. И о силе любви, о человеческой верности размышляет капитан Анисимов. Ибо, так думает он, и не только он, кроме “всепоглощающего дела” думали о любви и его знаменитые предшественники, мечтали, ожидали, надеялись. “И приходил желанный час встречи, как придет он у меня!” Сентиментально? Возможно, кому-то и покажется, что это сентиментально, мне же кажется, несколько даже рационалистично сказано. Но и здесь капитан Анисимов верен себе, своему характеру. Душевная драма Анисимова не отодвинула в сторону показа жизни экипажа, хотя “крен” в эту “личную” сторону в чем-то наметился, и не во всем автор сумел его выровнять. Но такая у него была задача. И в обрисовке других судеб — упор на личное. Со знанием деталей морской жизни описывает автор дела и мысли старшего механика Вараксина, способного на подлинное товарищество, на героизм. Но вот счастья в любви нет до конца. Липнут к нему “натуры” расчетливые, завистливые, как и эта Марианна, которой поверил на этот раз и — обманулся… Мелькнет история молодоженов Вани Назарова и Наташи, прилетевшей к мужу из Новороссийска, — и читатель приобщится не только к молодой семье, но и к тем сложнейшим проблемам, с которыми встречается с первого шага семья моряка. Не принято говорить вслух… Но ведь это тоже “морской протест”. И не все выдерживают испытания разлукой, и как много в решении этих проблем зависит от неравнодушия тех, кто остался на берегу… В дымке романтического тумана напишет автор эпизоды встречи капитана Анисимова с Валей Решетовой. Но прав Николай Васильевич Анисимов, что у каждого из них своя судьба. Неожиданно появится любовь у американки мисс Венди к молодому штурману Алексею Батурину. “Русские — замечательные и… и удивительные люди. Да, удивительные”, — скажет она. Сатирически, подчас фельетонными штрихами обозначает автор потребительскую “философию” Людмилы — подруги Веры Клементьевны. Беззаботное потребительство оборачивается надломленностью души, несколько назидательно подчеркнутой автором (“Счастливая ты, Верка… — лицо Людмилы дрогнуло, и слезы выступили на глазах”).

Не много ли любви? — спросит читатель. Нет, не много: ведь море матросское неотделимо от “моря житейского”. А какое же море житейское без любовных бурь?

Теплоту несет и материнская тема. Есть в романе один эпизодический внешне, но ключевой образ — это образ Домны Семеновны — матери жены Анисимова. И дело не только в портретной пластичности этого образа, в его жизненности, достоверности (здесь автор тоже имел яркий прототип). Вслушайтесь в рассказ о любви матери к своему ребенку (“сколь не люби ребенка, а як мать, все равно не сможешь”), или слова о трудной, нелегкой, но быстротечной жизни (“в одну дверь вошла — в другую вышла”), —  ведь здесь автор соприкоснулся с миром народной нравственности, где так ценится все прочное, настоящее, необходимое для человеческого счастья на земле. И как самая большая ценность — сила человеческой любви. И здесь автор дает нам простор для размышлений о любви в самом широком смысле этого слова…

Из испытаний “рабочим” и “житейским морем” герои романа “Морской протест” выходят не без явных утрат, но обновленными. Мир и дом капитана Анисимова сошлись в одном большом чувстве. “Никогда раньше не возвращался Николай Васильевич из рейса с таким всеохватывающим чувством любви к семье, дому, этому городу, существование которых обеспечивало смысл его работы и самой жизни. Как пароходу необходим причал, так и человеку — дом…”

И это занимает главное место в мире нравственных ценностей капитана Анисимова. Чувство дома делает его сильным, именно он в числе тех, кому предстоит осваивать новую линию. “Условия очень сложные, Николай Васильевич, поэтому выбор пал на вас, как на одного из самых надежных наших капитанов”, — скажет ему начальник пароходства В.П. Бянкин (единственная реальная фамилия в романе). Об этой надежности как о самом главном в характере своих героев и сказал в своем романе “Морской протест” Л. Князев.

Коллектив “Демьяна Бедного” — интернационален. Здесь и русские (Анисимов, Батурин, Вараксин), и украинцы (Домна Семеновна), и татары (Амир Шамсутдинов), и люди других национальностей. Подчеркивая в своих героях то, что формируется в условиях жизни на Дальнем Востоке, в условиях морских плаваний и что подчас мы называем “дальневосточным характером”, автор не замыкается в этом локально-региональном понятии и раскрывает в героях-дальневосточниках черты именно русского и — в чем-то советского характера. Это хочется подчеркнуть и потому, что понятие “дальневосточный характер”  в некоторых работах литераторов и даже историков понимается чрезмерно расширительно. Не может понятие “дальневосточный характер” заменить понятие национального характера и понятие советского характера: ведь была какая-то общность, была. Характерно, что для американцев, оказавшихся на судне, все герои романа предстают как “русские люди”. И им открывается в них нечто новое, противоречащее тем стереотипам, которые существовали да и сейчас существуют в Америке. “Мы с коллегой оказались неважными моряками. Но это не помешало нам узнать русских. До сих пор я знал о России только из книг. Откровенно говоря, мы с опаской садились на теплоход… А вот теперь счастливы сказать, что полюбили ваш экипаж”, — скажет американец Тое Хюбнер, прощаясь с капитаном Анисимовым. И эти эпизоды взаимоотношений советских моряков с американскими пассажирами полемически опровергают доводы тех, кто там, на американских берегах объявляет новый поход против нашей страны, нашего образа жизни, нашего народа. “Красные идут” — ведь не для потехи вбивают в головы американцев этот стереотип отношения к русским. Вот он, главный “морской протест” — против ветра ненависти, ветра войны. Заметим, что проблема войны и мира, улучшения отношения между нашей страной и Америкой, где зародилась новая  бредовая идея “звездной войны”, проблема эта привлекала писателя и журналиста Льва Князева еще в очерковой книге “Корабли идут на Сан-Франциско”. И тогда, когда писатель перевел на русский язык книгу американского писателя Джея Хигинботама “Скорый поезд “Россия”, книгу одного из тех американцев, который один из первых на сегодня понял, что русский народ — “это замечательный народ и что его намерения благородны”.

Острые социально-психологические конфликты поставлены в повести Л. Князева “Капитанский час”. Да, она вся “морская” тематически, строится на экстремальном событии: гибели судна, спасении людей, что невозможно без героизма, — и героизм налицо. На этом часто замыкались уста романистов, героическое как бы прикрывало собой драматическое и трагическое, “исследование” заменялось “воспеванием”. В “Капитанском часе”, можно сказать, воспет по-настоящему героический характер Грецкого. Воспета его морская душа — образ этот, образ морской души, пришел в нашу литературу еще от Константина Станюковича, в частности, его повести “Вокруг света на “Коршуне”, а затем от “Морской души” Леонида Соболева… Капитан Грецкий принимает решение: в штормовом море подойти к гибнущему судну, снять команду. И проводит блестяще эту операцию. Кстати, в жизни подобную операцию провел капитан Вадим Крицкий, ставший прототипом героя повести. Если говорить о главном в его характере, то эта внутренняя свобода, раскованность, способность к самостоятельным решениям. Когда-то Чехов писал о том, что он из себя выдавливает раба. Вот эта рабская психология мешает одним делать свой выбор, принять какое-либо самостоятельное решение, особенно в экстремальных случаях. Капитан Вадим Грецкий принимает такое решение, идя на риск: подлинно “морская душа”.

А вот образы капитана Шакурова и заместителя начальника морского пароходства Бориса Самойлова при их абсолютной непохожести дают писателю возможность исследовать одно и то же явление: рабство души, холуйство, ведущее к преступлению. Что? — спросит читатель. — Разве можно этих людей “сводить” вместе? Самойлов — это циник, который ради своей выгоды не посчитается ни с чем: именно он посылает Шакурова, капитана теплохода “Терек”, только что вернувшегося из рейса со значительным повреждением, в новый рейс, и, разумеется, прикрывается при этом громкими словами о плане, таким непростым словом “надо”… А Шакуров — это безропотный холуй, который при таких обстоятельствах не способен отстаивать свое мнение, ибо легче приложить руку к козырьку, пусть и не в буквальном смысле. И под удар ставится в таком случае уже успех дела, а зачастую и судьбы людей: из-за своей робости, из-за того, что Чехов называл рабским, гибнет судно, гибнут люди. Природа общественной трусости, деформирующей душу человека, социальная и нравственная обусловленность ее — вот о чем ведется серьезный разговор в повести. И автор как бы воздает и Шакурову за эту его безропотность, вечное соглашательство, двойственность, неумение в “капитанский час” сделать свой выбор. И “воздает” Самойлову  за его цинизм и внутреннее лакейство, да, при всей его начальственной стати — перед нами человек с рабской психологией. И это еще один “морской протест” писателя — против того, чтобы люди трусливые и шкурнически настроенные решали судьбы других. Такие способны на любое предательство, отступничество.

Море поверяет человека беспредельно. Когда-то Александр Полежаев писал: “Я видел море, я измерил очами жадными его; Я силы духа моего Перед лицом его поверил”. Перед ситуациями, созданными морем, океаном проверяют силы своего духа и герои “Капитанского часа”, и “Последней книги”, и других повестей и романов Л. Князева. Хотелось бы большей выверенности жизненной основы: тогда бы в повести “У врат блаженства” трагедия капитана Лапшина не была бы подтверждением официальной версии и автор не перевел бы все в вину капитану... Человек и стихия — тема трагическая, как это и было с гибелью “Индигирки”. Хотелось бы большего захвата национальной стихии в характерах, тогда, думается, при обрисовке капитана Грецкого не пошел бы автор по пути романтизации его как последователя Флинта (в этом проявилось книжное влияние). Ведь герои произведений Князева плавают по морям, где до них ходили и знаменитые российские мореходы… Кстати, не случайно об этом размышляет герой “Морского протеста” капитан Анисимов.



 

Из века в век…

“Встречь солнца. История освоения Дальнего Востока”

Во Владивостоке в 1999 году вышла книга-фотоальбом “Встречь солнца. История освоения Дальнего Востока” – 376 страниц, большинство из которых заполнены иллюстрациями уникальных документов, портретов землепроходцев и мореплавателей, видовых рисунков, воскрешающих минувшее, старинных фотографий. Такая иллюстративная и текстовая история Дальнего Востока воедино собрана в одном издании впервые и создана она не в Санкт-Петербурге, не в Москве, где все музеи и архивы под рукой, а во Владивостоке, где по-особому любят и ценят дальневосточные страницы российской истории. Но, разумеется, книга эта могла появиться лишь потому, что живут в нашем городе подлинные подвижники, и не только в нашем городе — но на всем Дальнем Востоке.

Удивительный этот фотоальбом, иллюстрированное художественно-историческое повествование родилось в издательстве “Утро России”. Руководитель творческого коллектива хорошо известный в крае художник В.П. Трофимов, он же автор оформления и вместе с художником Ю.И. Дунским автор макета издания. Автор текста — прозаик, член Союза писателей России А.А. Ильин. Пересъемки архивных материалов, документов А.А. Ештокина, Ю.И. Дунского, И.С. Гусева, редактор В.Ф. Ковтун. Английский перевод Г.В. Бланкова — все текстовые материалы даются не только на русском, но и на английском языке. Сразу скажем, что межрегиональная программа издания поддержана и Министерством иностранных дел Российской Федерации, и Министерством культуры, и Главной государственной архивной службой Российской Федерации, и Комитетом Российской Федерации по печати. И, прежде всего, разумеется, губернаторами Дальнего Востока, в числе которых бывший приморский губернатор Евгений Иванович Наздратенко.

Уникальное издание это только могло и появиться в содружестве писателей-историков, художников, фотохудожников, издателей. Работник издательства “Утро России”, писатель-прозаик Анатолий Ильин долгие годы участвовал в сборе историко-архивных материалов, побывал во многих архивах страны, музеях (не будем здесь называть их, они все названы на первых страницах книги), в личном архиве известного историка А.И. Алексеева, получил консультации историка отечественной истории на Тихом океане писателя В.Г. Гузанова. И тщательно подготовил текст, от общего рассказа до подклишовки, хотя, конечно, строгий читатель найдет в нем кое-какие пропуски, недоработки.

А сам замысел иллюстрированной истории Дальнего Востока пришел к художнику и директору издательства “Утро России” В.П. Трофимову — создать не одну, а серию таких книг, оживить память минувшего: мы ведь — не Иваны, не помнящие родства… Многие другие издатели (не говорим все, есть и достойные) изготовляли в эти смутные времена “ходовую” литературу, нет, точнее — продукцию, что-нибудь расхожее, броское, сенсационно-завлекательное, сексуально-жанровое, чернуху и порнуху, делали деньги — мы опять же говорим не о местных издателях, а потоке таких изданий столичных и прочих (в том числе и местных) издательств, забивших книжные развалы сей продукцией. Вспомним, как в некоторых разрекламированных учебных пособиях была представлена наша отечественная история — из памяти “вышибали” наиболее значительные имена, события… Но к чести издателя “Утра России” художника В.П. Трофимова, мыслящего масштабами отечественной истории, здесь родилась идея — напомнить дела наших предков. Как тут еще раз не вспомнить известные слова А.С. Пушкина: “Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно; не уважать оной есть постыдное малодушие” (Т. 7. С. 58. М., 1958). Кстати, Пушкин помнил не только славных предков Древней Руси, не только историю Петра, центральных губерний России, но и героев российской окраины, героев Дальнего Востока, к которым привлек внимание уже Ломоносов. Читая книгу Крашенинникова “Описание земли Камчатка”, Пушкин намечал свою статью о “дальневосточном Ермаке” Атласове, о других русских землепроходцах, сквозь неимоверные препятствия и опасности устремлявшихся в новые дали.

“Встречь солнцу” — это выражение появилось в ХVII веке в “скасках” и “отписках” землепроходцев, ушедших из обжитых мест на восток, к Тихому океану, или, как тогда говорили, к Восточному морю. Это движение русских на восток началось со знаменитого Ермака в 1581 году за Каменный пояс, в Сибирь, когда был повержен последний монгольский хан Кучум. Этим самым была заложена основа азиатской России. Русские землепроходцы-казаки в 80-90-е годы XVI века разведали и заняли большую часть Обь-Иртышского бассейна. К началу XVII века они вышли на Енисей, где в 1600 году в устье его была основана Мангазея. В 1639 году казаки во главе с Иваном Москвитиным ступили на берега Тихого океана и 11 октября того же года положили начало русскому тихоокеанскому плаванию (в книге эта дата смещена на год ранее, 1638 год). Москвитинцы, как доказал историк Б.П. Полевой, ходили в 1640 году до устья Амура. В 1647 году Семен Шелковник основал в устье Охоты русское зимовье — будущий Охотск. А в это время другие землепроходцы — Поярков, Хабаров и другие —  выходят к Амуру и достигают берегов Тихого океана, а там русские землепроходцы продвинулись еще дальше — “оседлали” острова Тихого океана, включая Курилы. Так становилась Россия на востоке. Походы русских людей — и казачьей вольницы, и государевых, а затем переселение крестьян — были, несомненно, государствообразующей деятельностью. И, разумеется, стали “самым красноречивым выражением нашего колоссального, железного характера” (Писарев). Это событие стало само предметом многих повествований, описаний, легенд, поэтических произведений. “Из века в век Шел крепкий русский человек На дальний Север и восток Неудержимо, как поток” — это из поэзии ХIX века. С самых дальних времен начинается эта книга.

В книге четыре больших самостоятельных раздела: “К Восточному морю”, “В Новом Свете”, “Амурское дело”, “На рубеже веков”.

Шаг за шагом, год за годом идем мы вслед за русскими землепроходцами. Глава первая книги — “К Восточному морю”. Здесь читателя привлекут прежде всего иллюстрации самого разного характера. Панорама Восточного побережья — с избами, лодками, первыми жителями… На две страницы развернута Генеральная карта Российской империи… А рядом, на другой странице, карта Восточной Сибири… Вид Якутского острога – сюда сходились все сибирские дороги, отсюда уходили казаки и сибирская вольница на проведывание Амура и Восточного моря. Еще впечатлительная картина: землепроходцы бечевой тянут застрявшее во льдах суденышко… Старый рисунок крепости Албазин… Герб города Охотска… Охотский порт… И еще одна уникальная картинка — страница из ясачной книги на сюжет “Казаки Владимира Атласова устанавливают православный крест на камчатской земле”. Сколько здесь энергии, силы, красоты — жизнь не разрушается, а строится. И еще одно фото: служебник XVI века – из собрания Камчатского краеведческого музея. Старинные рисунки-портреты коренных жителей Камчатки – ительменов, коряков — характеры, человеческие типы… Автор текста с некоторой излишней робостью замечает: большинство исследователей, в том числе и европейских, отмечают, что русские всегда стремились трения, возникающие между ними и аборигенами, решать мирными средствами, тогда как истребление американских индейцев в XVII-XVIII столетиях часто было самоцелью” (С. 41). Но отчего же об этом не сказать с большей выразительностью: это же подтверждено тысячами примеров, об этом говорили и ученые, и писатели. Даже А.С. Пушкин обратил внимание на хищный характер американской колонизации земель, на беспощадное истребление индейцев — и при этом обходился без домысла, а целиком ссылался на авторитетный американский источник — книгу Джона Теннера. В книге “Встречь солнца” читатель найдет выразительные бытовые картины жизни аборигенов, русских поселенцев. К числу документов эпохи отнесем и процитированные в тексте строки стихотворений Ломоносова и Сумарокова, и снова и снова читатель будет вглядываться в лица тех, кто первым открывал эти земли. Это замечательное богатство книги по всем разделам: портреты. Здесь, в первом разделе портреты Витуса Беринга, Степана Крашенинникова, Алексея Нагаева, Гавриила Сарычева, а также знаменитых мореплавателей: английского капитана Джеймса Кука и французского капитана Жака Франсуа Лаперуза. Дальневосточные страницы истории все время увязываются автором с общей историей страны: “В то время, когда Московское государство билось за европейские дела, отдавая все силы приобщению к европейскому дому, вольная Русь все дальше уходила на восток” (С. 28). И от этого крепла вся Россия.
 
Красочным панорамным рисунком старинного плана открывается глава “В Новом Свете” — о Русской Америке. Мы не станем пересказывать текст, который введет читателя в эту интересную страницу русского землепроходчества. Да, была Русская Америка, были построены Ново-Архангельск, другие поселения на побережье Калифорнии, на острове Ситка. Кто не слышал даже в наши дни о форте Росс? 

Ум российский промыслы затеял, 
Людей вольных по морям рассеял, 
Места познавати, 
Выгоды искати 
Отечеству в пользу, в монаршью честь.

Эти строки из известной песни, сочиненной  первым правителем Америки Александром Барановым, приведены в книге не случайно:

они выражают внутренний пафос основателей Российско-Американской компании, многих подвижников, оставивших следы на морях и океанах. Читатель будет всматриваться в виды Русской Америки: да, и здесь строили, созидали, а не разоряли. И строили основательно, по-русски. Авторы книги дают нам возможность всмотреться в лица героев Русской Америки. Здесь и портреты первого правителя А.А.Баранова, дипломата Н.П.Резанова… Сколько добрых дел во имя России на его счету. Но не только делами прославился Резанов: в книге вы найдете и портрет калифорнийской прелестной испанки Консепсии де Аргуэлло, невесты русского посла, сохранившей любовь к нему на всю жизнь. Романтическая страница: сколько раз к ней обращались романисты и поэты! Портреты русских мореплавателей Ивана Крузенштерна, Юрия Лисянского, Василия Головнина, Петра Рикорда, Фердинанда Врангеля, Федора Литке, Михаила Лазарева, Фаддея Беллинсгаузена, краткие характеристики их дел… В ряду героев  и Иннокентий Вениаминов — первый епископ Камчатский — десять лет прожил он среди алеутов острова Уналашка, нес свет праведной веры и просвещения... Жаль только, не приметили авторы портрет русского морского офицера Гаврилы Давыдова, автора мемуарной книги “Двукратное путешествие в Америку морских офицеров Хвостова и Давыдова, писанное сим последним” (1808). А портрет меж тем не надо было искать даже в архивах, он опубликован в книге историка А.И. Алексеева “Освоение русскими людьми Дальнего Востока и русской Америки” (М., 1982). Прекрасный портрет юноши-мореплавателя, к тому же одного из первых русских писателей-маринистов! К сожалению, и путешественные дела Хвостова и Давыдова в книге представлены несколько сбивчиво, непоследовательно. В целом же и  эта страница русской истории оживает перед читателями во всей своей героичности и драматизме.

“Амурское дело” — раздел этот посвящен освоению Амура русскими людьми. Дельный рассказ писателя Анатолия Ильина подкрепляется прекрасным иллюстративным материалом: здесь и виды Амура, и картины сплавов, и быт аборигенов, их групповые фотографии, и рисунки знаменитых героев “амурского дела”, от Николая Николаевича Муравьева-Амурского до писателя А.П.Чехова, посетившего Сахалин в 1890 году. Мы не станем здесь перечислять портреты подвижников “амурского дела”, которые даны в книге, — чем ближе к нам само время, тем больше сохранилось разного рода источников, от документов до живых свидетельств, мемуаров, фотоснимков. И не только они, лица знаменитых и именитых людей, волнуют читателя. Открываешь разворот картины “Раскорчевка леса для будущего поселка” или картину “Переселенцы с Украины на амурском берегу” — и долго-долго вглядываешься в такие знакомые лица: ведь это же и твой род представлен на изображении. Дети, отцы, деды, матери… Сколько в каждом таком снимке дыхания жизни, сколько бодрого и грустного, сколько печального и веселого…

Отдельными подглавками представлен материал на темы: “Строительство Восточного участка Великого Сибирского пути”, “Русско-японская война 1904-1905 гг.”, “Владивосток”, “Никольск-Уссурийский”, “Хабаровск”, “Николаевск-на-Амуре”, “Благовещенск”, “Сахалин”, “Якутск”, “Камчатка” — эти подглавки рассказывают о том, что произошло на Дальнем Востоке “на рубеже веков” — то есть на рубеже XIX и ХХ столетий. Тут, через фотографии, рисунки проступает вся наша история — и не только с ее героическим началом — оно вседневно, но и с драматическим, и  трагическим, что выпадало на долю наших дедов. Каждый будет смотреть книгу по-своему. Скажем, автору этих строк, этой рецензии история близка тем, что мой дед прибыл в Приморье первым морским переселением в 1883 году. Об этом нам, своим внукам, когда-то в детстве рассказывала как бы мимоходом наша бабушка Настя. Но тогда не было таких книг, чтобы посмотреть на пароходы “Россия” и “Петербург”, на зафрахтованный пароход “Кантон” и другие пароходы Добровольческого флота, которые везли наших дедов в далекий Приморский край, на Зеленый Клин.

Словом, перед вами, читатель, уникальная книга. Нам кажется, что ее можно определить вот каким названием: книга – музей. Ее нельзя прочитать враз, хотя просмотреть можно и так, ее надо листать, рассматривать разные картины, документы, лица — и живое впечатление будет наполнять вашу душу. Как и в музее, вы будете не только созерцать, впитывать впечатления, но и размышлять. О чем? О, сколько тут сюжетов, сколько поводов для размышлений, а в конечном итоге — все сводится к размышлению о подвиге русского народа, своим великим трудом создавшего великую державу, освоившего дальневосточные земли. О народе нашем, о дружбе народов страны, о том, как надо ценить и беречь свои национальные, российские богатства. Многие строки можно было бы поставить эпиграфом к этой книге. Но в наши дни по-особому звучат строки русского поэта ХХ века Николая Рубцова: “Россия, Русь, храни себя, храни!” Вот откуда рождаются такие книги — из чувства любви к России.

Далеко не каждому доведется приобрести это в общем-то и не дешевое по цене издание. Но его в силах иметь каждая библиотека, каждая школа, каждый научный центр. Из нее, из этой книги, можно и должно черпать как из доступного источника. Черпать как из живительного родника! Вот за это собирательство огромное спасибо нашим авторам-подвижникам!